Иван Сергеевич взял меня под руку, и мы пошли через улицу. Он радовался неожиданной встрече, а я просто сиял.
Только перешли улицу, как Иван Сергеевич сказал мне полутаинственно:
– Тут неподалеку есть кабачок – «Белый медведь». Не хотите ли зайти?
Дурак бы отказался. Мы повернули назад и еще раз перешли улицу.
Я часто вижу, как люди ходят под руку. Раньше и мне приходилось это делать. Теперь забыл, как это бывает.
А вот как ходил под руку через улицу с Иваном Сергеевичем – помню. Я гордился этим, я счастлив был, что моя рука ему пригодилась. И все-таки дело не в этом. Не знаю, как объяснить, но, опираясь на мою руку, это он помогал мне, придавал мне силы.
Такое чувство я испытывал, только когда шел рядом с Соколовым-Микитовым. Сейчас испытываю его редко, очень редко, только когда случаются счастливые дни рядом с Арсением Александровичем Тарковским.
Здесь мне хочется написать, кого любил Иван Сергеевич.
Радостно, по-детски и он, и Лидия Ивановна любили Твардовского. Как только о Твардовском заходил разговор, Лидия Ивановна с восхищением начинала рассказывать. Отчего-то особенно часто она рассказывала про ящик с помидорами. Как однажды Твардовский, гостя у Соколовых, заметил, что внук их Саша с удовольствием ест помидоры, которых на столе было немного. Через несколько дней Твардовский прислал им целый ящик помидоров. Об этом сказочном ящике Лидия Ивановна вспоминала не раз, и Иван Сергеевич любовно поправлял детали.
В нашем интервью о Твардовском было сказано совсем немного: «Моим близким другом считаю я и Александра Трифоновича Твардовского – моего земляка, с которым меня свела судьба лет двадцать назад. Творчество Твардовского мне близко душевно».
Такая краткость Твардовского никак не обидела. Интервью он наше прочитал и похвалил, но высказал огорчение, что в числе друзей Иван Сергеевич назвал его после Федина. Твардовский считал, что он поближе к Ивану Сергеевичу, чем Федин.
В доме Ивана Сергеевича единственный раз в жизни встретился я с Твардовским. Мы беседовали с Иваном Сергеевичем, как вдруг звонок – внезапно приехал Твардовский. Он вошел в комнату шумно и живо.
– Темно-то как у вас, – сказал он. – Как в каземате Петропавловской крепости.
Ои подошел к окну и распахнул глухие шторы, скрывающие свет. Распахивать шторы эти не было дозволено никому. Дневной свет утомлял больные глаза хозяина. Ни Иван Сергеевич, ни Лидия Ивановна этого Твардовскому не сказали. Видно, ему было дозволено.
Иван Сергеевич представил меня.
– Так это он поставил меня после Федина? – с шутливой угрозой сказал Твардовский.
Пожавши руку поэту, попрощавшись с хозяевами, я поскорей раскланялся, чтоб не мешать беседе двух друзей. А так, признаться, не хотелось уходить.
Иван Сергеевич любил Алянского. Он говорил мне:
– Вот у вас выходит книжка. Хорошо бы, чтоб она попалась на глаза Алянскому.
– Она как раз и попалась, – хвастался я.
– Самуил Миронович – замечательный человек. Нет у нас другого такого знатока и мастера книги. Вам повезло. Я-то люблю Алянского.
Меня удивляло: как же это так? Два таких человека знают и любят друг друга – каков же он, как он связан, этот священный мир русской книги?
Очень любил Иван Сергеевич Владимира Александровича Лифшица и его жену Ирину Николаевну. Часто в разговорах упоминал он их имена.
Ефим Дорош и Владимир Лакшин, близкие товарищи Твардовского, тоже были любимы в доме Соколовых. С Владимиром Яковлевичем Лакшиным я познакомился уже после смерти Ивана Сергеевича. Первое, что меня удивило, это разговорная минера, интонация Лакшина. Во многом он похож по манере речи на Соколова-Микитова. Та же неторопливость, доброта, мудрость, и приятно, что есть в этом немного детской подражательности. Велико было обаяние Ивана Сергеевича.
Те же интонации замечаю я порой и у себя и особенно у Вадима Чернышева, друга и ученика Соколова-Микитова. Случайно познакомившись с Иваном Сергеевичем, Вадим стал одним из самых близких его друзей. Не было какого-нибудь события в жизни Соколовых, в котором самое сердечное участие не принимали бы Вадим и жена его Алла – «мастер халата».
Иван Сергеевич был человек особенный. Однако объяснить эту особенность, рассказать, в чем ее смысл, представляется очень трудным. Высокая нравственная чистота, абсолютная цельность и правдивость – все эти черты, конечно, свойственны были Соколову-Микитову, но все это лишь дополнение к тому главному, чем обладал он. Попросту сказать, Иван Сергеевич был из тех людей, которых раньше на Руси называли святыми.
Человек, обладавший не слишком чистой совестью, не мог явиться перед ним.
И в те дна, когда я встречался с ним, и сейчас, в памяти, Иван Сергеевич был для меня всегда ориентир души, к его светлому образу прибегаю я, когда одолевают сомнения и утраты.
Таким был Иван Сергеевич для всех окружавших его людей – святым, благословения которого жаждут. Мысли его бывали порой чрезвычайно просты, но всегда заключалась в них абсолютная истина.
Вот почему, кажется мне, склонялись перед Соколовым-Микитовым личности значительные, люди именитые – такие, например, как поэт Александр Твардовский.
…Как-то я жил в домике на озере Чуна – совершенно безлюдном, рассказывал Иван Сергеевич. – Там кто-то давным-давно поставил домик. И вот я жил там один, питался тем, что добывал ружьем и удочкой. Ловил хариусов. Их там было множество, и, когда я начинал чистить рыбу, из груды камней, лежавших около домика, всегда выбегал горностай и кормился рыбьими отбросами. Он так привык ко мне, что стал заползать в спальный мешок, сделанный из оленьих шкур, так что у нас установилась дружба.
Горностай, как известно, зверь не очень-то добрый, но привык ко мне. Большинство диких зверей привыкает к человеку.
Торо был проповедник, а я проповедником не был. Но некоторые места в его проповеди мне очень близки и понятны. В Англии я наблюдал «Армию спасения» – благотворительную организацию. Торо ненавидел благотворителей, чувствуя в них фальшь. Благотворительность – это еще не истинная доброта, а в Торо есть доброта истинная. Основа философии Торо – это любовь к подлинной жизни.
Я считаю, что подлинная жизнь – это когда человек оставляет за собой след, большой или малый. А след этот остается, если человек делает какое-нибудь добро. Я считаю, что писательство тоже должно быть таким делом, из которого проистекает добро. Вот мы пишем книги, пишем о хорошем, добром и этим выполняем какой-то свой внутренний долг. Я считаю, что в этом назначение писателя, художника и каждого человека – делать добро.
Однажды я решился прочитать Ивану Сергеевичу свои детские рассказы. Он охотно согласился послушать. Я начал читать:
– «У излучины реки Ялмы в старой баньке жил, между прочим, дядя Зуй…»
Иван Сергеевич немедленно прервал меня.
– Уберите «между прочим», – твердо сказал он.
– Да как же, Иван Сергеевич, интонация…
– Уберите – и все, никаких интонаций.
– Так ведь в этом «между прочим» есть юмор.
– Какой же тут юмор? Вот я вам расскажу юмор. Взял я на охоту своего зятя, на медведя. Ну, дал ему пятизарядное ружье системы «Браунинг». Поставили его на номер, совсем захудалый.
Стронули медведя, вдруг я слышу: бах! бах! – пять выстрелов, один за другим. Зять мой палит! И ведь убил медведя с первого выстрела, а остальные со страху выпалил.
Я пошел домой, а охотники стали делить медведя. Вдруг зять догоняет и спрашивает, какую часть медведя ему взять.
«Ногу, конечно», – отвечаю.
Зять вскорости и приносит эту ногу, завернутую в газету, да только не окорок, а медвежью ступню. Вот ведь какой дурак! Ну, что тут поделать? Приехали в Ленинград. Лидия Ивановна говорит: «Можно из этой ноги студень сварить».
Завернула ногу в газету и пошла в магазин, чтоб мясник порубил эту ногу топором.
Мясник как ногу увидел, побледнел, выскочил куда-то и вернулся с милиционером. Вот был юмор. Замели мою Лидию Ивановну вместе с ногой.