И я решил все это описать Генеральному секретарю КПСС Л.И. Брежневу. Я составил жалобу на десяти листах, где перечислил сто пятьдесят пунктов юридически и нравственно обоснованных обвинений.

Начал я с нашего поселка. Ведь что такое наше население? Это сто пятьдесят семей с малолетними детьми. В 5 часов утра звенит рында, громыхает музыка гимна - это подъем для всех: для иссушенных каторгой женщин, для ни в чем не повинных детей, для стариков, которым по определению "везде у нас - почет". Зачем? Кому это надо? Стране нужны эти Дахау, эти Освенцимы, где утром все - правые и виноватые - вскакивают в пять утра, как ошпаренные варом? Все срываются мотать портянки, оголтелые дети рыдают, плачут. Потом, дорогой Леонид Ильич, развод. Мужчин увозят на войну с лесом, это их, Леонид Ильич, очень малая земля. Тыловое население трусит в магазин. Магазин - это восклицательный знак дискриминации. Продавцы в нем работают вольнонаемные и прилавок поделен на две с виду только равные половины: одна для офицеров и их жен, другая - для семей поселенцев. Да, я понимаю: я зек, я осужденный. А наши жены? Они что, разве осуждены тоже, многоуважаемый генсек? А дети, которые в отцовской ссылке за десять лет выросли, ходят в школу? Ведь им рассказывают, как широка их родная страна и как в ней вольно дышит человек. И что они видят? Кто вырастет из них вскоре: не идейный ли враг социализма и коммунистического завтра?

Они ведь рождены свободными. Они свободные граждане. Сын за отца не ответчик или как? Дети все ходят в одну школу с детьми вольных и военных, они вместе учатся разумному, доброму, вечному. Но приходят в этот долбаный магазин - и им уже не надо "Голоса Америки" слушать. Они видят сами каждый день картину дискриминации. Там, где их мамы не покупают, там есть все рыба, яйца, картошка, молоко. На этой же стороне прилавка - пища для негров: черный хлеб, овсянка, сэр, и больше ничего. Это признаки идеологической диверсии, дорогой вождь, писал я. Благо бы назвали минувшее совещание симпозиумом, что переводится с греческого как "дружеская попойка", но зачем же выдавать свои шкурные интересы и низменные инстинкты за общественно значимые мероприятия? И подводил счет генеральскому совещанию: сколько икры слопали, сколько балыков сожрали, вина и коньяка выпили, ets.

4

Изложил я все это и запечатал в почтовый конверт. Спокойно бросил в почтовый ящик, наивно полагая, что по почте в поселке оно уйдет. Однако письма из поселка на имя Генерального секретаря в Москву не уходили и поступали прямехонько на стол к "хозяину", военному полковнику Гненному, передовику и новатору перековки отсталых масс.

Он меня вечером вызывает пред гневны очи.

Мое послание уже лежит перед ним, как белый флаг, вырванный из рук мертвого капитулянта.

- Что-то не так, Николай Александрович? - спрашивает.

Я говорю, что все не так.

- Что, плохо вам, аферисту, было мастером-то работать?

- Да, отвечаю, плохо было. И письмо вот отправлял в Москву, а оно у вас, мол, на столе лежит - непорядок.

- Какое письмо? Ах, это! Так отсюда в Москву ничего не отправляется. Я вызвал вас, заботясь о вашем здоровье. У вас жена беременна, вы еще будете нужны ребенку. И вам надо чаще бывать на свежем хвойном воздухе, - и как заорет, - я посылаю вас в лес! На лесоповал! Сучкорубом!

И направляет он меня в самую "комсомольскую" ударную бригаду, где самая тяжелая, самая зверская работа.

5

В пять утра подъем, в шесть - выезжаем, в полдевятого - там. До смерти околевшие. Идем на делянку. Впереди вальщик идет, валит звенящие от мороза деревья. За ним сучкоруб прыгает, как заяц. Норма - пятьдесят кубов в день на бригаду из семи человек. А я Ирине сказал: привези мне водочки, сигарет. Думаю, мужиков "загощу" и, может быть, какое-нибудь послабление выйдет. Что мне там осталось: три луны да три месяца. Разойдемся, думаю, по-доброму. И то: какой из меня с моими больными ногами сучкоруб! Я к бригадиру: так и так. Бугор говорит примерно следующее: хрен не грыз, а мясом гадишь! Ничего подобного: двести метров - туда, двести метров - обратно, два перекура и никакого грева. Вперед и назад. Никаких выпивок, никаких чаев. Никаких. Понятно?

Эх-ма! Я прошел туда, прошел обратно - не справляюсь... Она ведь каторжная, эта работа. Еле живой возвращаюсь домой - не до бани...

А у бугров вечером планерка. Бригадир доносит, что я не выполняю норму выработки. Радостный хозяин вызывает меня:

- Что лес плохо рубишь?

- Я не могу. Здоровья нет. Да за день и не научишься.

- А-а, не можешь. Так заполучи пятнадцать суток штрафного изолятора за невыполнение норм выработки и за отказ от работы.

6

И вот я сижу эти пятнадцать суток. Многие знают, что такое ШИЗО. Но что такое ШИЗО на поселении, в лесу? Господа присяжные! Мыши в норке позавидуешь, мухе вольной, а уж что говорить о птице в небе... Света нет, отопления нет, собственным дыханием согреваешься. В коридоре, правда, "буржуйка" стоит, но там менты греют мясы и через "кормушку" чуть-чуть тянет теплом в камеру. Так не будешь ведь всю ночь у "кормушки" часовым стоять. Ни жратвы тебе, ни чайку - не положено ночью. Ведь сидишь ночь, скоротаешь ее, а наутро опять в лес. Это тебе не зона, где можно ходить, лежать - здесь сидишь и сидишь. И уж какие только откровения в голову твою шальную не приходят в этом творческом уединении! Я эту ночь продрожал, утром жена подскочила, что-то передала. Перехватил и - опять в воронок и в лес.

На второй день прихожу - все. Я хорош. Я уже не человек - я улитка, втянувшая свою плоть в раковину. "Шестой день сижу впроголодь и еще пахать?! В отказ!"

Ну, отказ так отказ. Полный отказ. И на лесоповал я больше не иду. Правда, ночью ко мне жена ходит. Хорошая она у меня, самозабвенно помогала. С животом этим из Сыктывкара вернулась, понимала, что беда. Она ночью, когда начальство спит, солдатам несет сигареты, водочку, а они мне котелок с котлетками. Пятнадцать суток проходят. А у меня история с ногами была, я вам рассказывал. Я здесь немного подхимичил, мостырку себе замостырил такую, что одна нога распухла, как грелка.

На другой день "хозяин" вызывает:

- Ну что, Михалев, пойдешь в лес?

- Конечно, пойду, только вот ногу разнесло...

Вызывает опять главного хирурга. Прямо, как в песне "Раскинулось море широко". Осмотрел он мою ногу.

- Михалеву, - говорит, - нельзя в лес. У него облитерирующий эндертерит, грозящий перейти в газовую гангрену. Это очень тяжелое заболевание.

Хозяин говорит:

- Нечего было сюда ехать, если у тебя гангрена! С гангреной - на Украине отдыхают, а здесь лес рубят, щепки летят. И ты пойдешь в лес! В другую бригаду пойдешь, но тоже в комсомольскую!

- Ах, ты неволя ты моя! Ну что ты будешь делать: нога-то болит всерьез! А Ирина - куда там Волконской! - начинает рвать постромки. Говорит: я за тебя сама пойду сучки рубить.

- Нет, это физически невозможно, - внушаю я ей. - Я, мужчина, не могу работать в лесу, а ты, да еще на сносях!

- А в лесу в Коми на лесоповалах бабы и работают! - говорит она. Мужики водку пьют, а женщины лес рубят! И довольно успешно!

Нет, мать. Я сам.

7

Два дня я ходил в лес, бригадир опять пишет: не справляется с нормой выработки. Опять пятнадцать суток. Сижу опять. Считаю: до конца остается два с половиной месяца. Жена, Ирина Вологодская, ночью подкармливает меня, носит домашнюю еду. Только вот сидишь в темнице. Жена принесла на деревянные нары телогрейки ватные. Сидишь, ждешь.

А раз в месяц в ШИЗО сидят люди, которых должны закрыть в зону, или на раскрутку люди, ожидающие суда. Многие считают, что на поселении можно спокойно жить. Это не так. Думаю, треть поселенцев в зону закрывают потому, что не справляются с работой, или за раскрутку - пьянка, разборка, новые проказы, еще какие-то преступления совершают. И раз в месяц приезжает в зону особого режима, в лагерь Мозындор, выездной суд.

Здесь решают граждане судьи, кого на поселение, кого досрочно отпустить, кого образцово наказать. И поселенцев везут в зону, как в театр. И рассаживают их культурно в так называемом красном уголке клуба. А пока мы сидим в ШИЗО, кто-то говорит: "Судья приехал!" Это значит - будет суд. Я думал, что меня это никаким юзом не касается. Мне ж два месяца остается. Ира вечером приходит. Разговариваем не спеша.