Мы пришли с похорон А.П.Чехова и сидели в саду Морозова, настроенные угнетенно. Гроб писателя, так "нежно любимого" Москвою, был привезен в каком-то зеленом вагоне с надписью крупными буквами на дверях его: "Для устриц". Часть небольшой толпы, собравшейся на вокзал встретить писателя, пошла за гробом привезенного из Маньчжурии генерала Келлера и очень удивлялась тому, что Чехова хоронят с оркестром военной музыки. Когда ошибка выяснилась, некоторые веселые люди начали ухмыляться и хихикать. За гробом писателя шагало человек сто, не более; мне очень памятны два адвоката, оба в новых ботинках и пестрых галстуках. Идя сзади их, я слышал, что один говорит об уме собак, другой расхваливал удобства своей дачи и красоту пейзажа в окрестностях ее. А какая-то дама в лиловом платье, идя под кружевным зонтиком, убеждала старика в роговых очках:
- Ах, он был удивительно милый и так остроумен...
Старик недоверчиво покашливал. День был жаркий, пыльный. Впереди процессии величественно ехал толстый околодочный на толстой белой лошади. Все это и еще многое было жестоко пошло и несовместимо с памятью о крупном и тонком художнике.
Проводив гроб до какого-то бульвара, Савва предложил мне ехать к нему пить кофе, и вот, сидя в саду, мы грустно заговорили об умершем, а потом отправились на кладбище. Мы приехали туда раньше, чем пришла похоронная процессия, и долго бродили среди могил. Савва философствовал:
- Все-таки - не очень остроумно, что жизнь заканчивается процессом гниения. Нечистоплотно. Хотя гниение суть тоже горение, но я предпочел бы взорваться, как динамитный патрон. Мысль о смерти не возбуждает у меня страха, а только брезгливое чувство, - момент погружения в смерть я представляю как падение в компостную яму. Последние минуты жизни должны быть наполнены ощущением засасывания тела какой-то липкой, едкой и удушливо-пахучей средой.
- Но ведь ты веришь в бога?
Он тихо ответил:
- Я говорю о теле, оно не верит ни во что, кроме себя, и ничего кроме не хочет знать.
В ограду кладбища втиснулась толпа людей, священники начали церемонию погребения, потом резкий, неприятный бас угрожающе возгласил:
- Вечная память!
Мне казалось, что к женщинам Морозов относится необычно, почти враждебно, как будто общение с женщиной являлось для него необходимостью тяжелой и неприятной. "Девка" - было наиболее частым словом в его характеристиках женщин, он произносил это слово с брезгливостью сектанта. А однажды сказал:
- Чаще всего бабы любят по мотивам жалости и страха. Вообще же любовь - литература, нечто словесное, выдуманное.
Но он говорил на эту тему редко, всегда неохотно и грубо.
Я замечал, что иногда он подчиняется настроению угрюмой неприязни к людям.
- Девяносто девять человек живут только затем, чтоб убедить сотого: жизнь бессмысленна! - говорил он в такие дни.
Он упорно искал людей, которые стремились так или иначе осмыслить жизнь, но, встречаясь и беседуя с ними, Савва не находил слов, чтоб понятно рассказать себя, и люди уходили от него, унося впечатление темной спутанности.
Как-то осенью, дождливым днем, он сидел у меня в комнате гостиницы "Княжий двор", молча пил крепкий чай и назойливо стучал пальцами по столу. Дождь хлестал в окно, по стеклам текли потоки воды, было очень скучно, казалось, что вот стекла размоет, вода хлынет в комнату и потопит нас.
- Что с тобой? - спросил я.
- Сплю плохо, - неохотно ответил Савва, сморщив лицо. - Вижу дурацкие сны. Недавно видел, что меня схватили на улице какие-то люди и бросили в подвал, а там - тысячи крыс, крысиный парламент какой-то. Сидят крысы на кадках, ящиках, на полках и человечески разговаривают. Но так, знаешь, что каждое отдельное слово растягивается минут на пять, и эта медленность невыносима, мучительна. Как будто все крысы знают страшную тайну и должны сказать ее, но - не могут, боятся. Отчаянно глупый сон, а проснулся я в дикой тревоге, весь в поту.
И вдруг, вскочив, он забегал по комнате, нервно взвизгивая и скаля зубы:
- Нет, подумай! Эта бесшабашная сволочь, эти анархисты в мундирах сановников, - вот! - затеяли войну. Японцы бьют нас, как мальчишек, а они шутки шутят, шуточки! Макаки, кое-каки и прочее... Бессмысленно, преступно...
Сразу оборвав свои крики - точно оступился и упал - он остановился среди комнаты, спрашивая:
- Неужели и это пройдет безнаказанно для них?
И снова сел к столу, жадно глотая остывший чай. Потом заговорил несвязно и отрывисто:
- Совершенно невероятно наше отношение к интересам России, к судьбе народа!
Говорил о том, что в Европе промышленники обладают более или менее ясным сознанием своих задач. Да, они хищники, но их работа более культурна, чем работа русских, ибо она болee плодотворна технически. В России влияние промышленности на власть - это чисто физическое давление тяжести, массы, нечто слепое, неосмысленное.
- В мире творчески работают три силы: наука, техника, труд; мы же технически - нищие, наука у нас под сомнением в ее пользе, труд поставлен в каторжные условия, - невозможно жить. Немецкая фабрика- научное учреждение. Возьми все новые англосаксонские организации- Австралию, Соединенные Штаты, Гвинею, - все это создано энергией людей небольшого государства. А что делаем мы, стомиллионная масса людей? У нас превосходные работники, духоборы, убежали в Америку...
Он говорил все более сбивчиво, было ясно, что мысли его кипят, но он не в силах привести их в порядок. И незаметно для меня, как-то вдруг, начал говорить о своей личной жизни.
- Мы вообще не умеем жить. Вот - я живу плохо, трудно. Это даже со стороны видят. Старик ткач, приятель моего отца, недавно сказал мне: "Брось фабрику, Савва, брось да уйди куданибудь. Не в твоем характере купечествовать. Не удал ты хозяин". Это - верно! Но куда же я уйду? Хотя есть люди, очень заинтересованные в том, чтоб я ушел или издох...
Он болезненно засмеялся.
Мне рассказывали, что, когда Савва приезжал на фабрику, мальчишки били камнями стекла в окнах комнат, где он жил, и было установлено, что мальчишкам платят за это по двугривенному. Слышал я также, что Савва получает анонимные письма с грозами убить его.
- Правда это?
- Ну да, - ответил он - Меня, видишь ли, хотят перевоспитать и немножко пугают. Я, конечно, хорошо знаю, откуда это идет. Не думай, что от революционно настроенных рабочих, но мне хотят внушить, что именно от них. Тут действуют хулиганы, способные за трешницу и не на такие пустяки. У меня письма с покаяниями таких ребят, - за покаяние, конечно, просят уплатить. Один кающийся - его я велел рассчитать - даже назвал человека, подкупившего его избить меня. В комнатах у меня делают обыски, недавно украли "Искру" и литографированный доклад фабричного инспектора с моими пометками...
Закрыв глаза, он вздохнул:
- Одинок я очень, нет у меня никого! И есть еще одно, что меня смущает: боюсь сойти с ума. Это - знают, и этим тоже пытаются застращать меня. Семья у нас - не очень нормальна. Сумасшествия я действительно боюсь. Это - хуже смерти...
Я попробовал разубедить его, но он сказал, махнув рукою:
- Брось. Я грамотен. Знаю.
Заговорил о Леониде Андрееве:
- Он тоже боится безумия, но хочет других свести с ума. Я скромнее его. У нас и в Соединенных Штатах одно и то же: третье поколение крупных промышленников дает огромный процент нервно и психически больных, дегенератов. Ты знаешь это?
Видимо, он внимательно следил за этим явлением: перечислил мне длинный ряд русских и американских семей, отмечая с точностью и в терминах психиатра признаки и факты дегенерации.
За окном потемнело и все хлестал, гудел дождь, взвизгивал ветер.
- Поедем куда-нибудь? - предложил Савва.
Поехали в театр, но дорогой Морозов, остановив извозчика, сказал:
- Нет, пойду домой, лягу спать... Прощай...
И, подняв воротник пальто, нахлобучив шляпу, ушел.
Незадолго до кровавых событий 9 января 905-го года Морозов ездил к Витте с депутацией промышленников, пытался убедить министра в необходимости каких-то реформ и потом говорил мне: