Заново увиденное лицо природы, ее близость к герою нашего времени, ее одухотворенность, жившая в произведениях "круговцев", особенно в картинах Пакулина и Самохвалова, несомненно оставляли огромное впечатление у молодежи. С помощью живописи обретало форму то, что далеко не всегда умели выразить прозаики и поэты как целое Революции, как единство стихии и разума.

Раздумывая о далеких годах и днях, я все сильнее и сильнее чувствую и осознаю воспитательную силу поэтического слова Маяковского и Хлебникова, силу воздействия живописи молодых советских художников, с помощью цвета соединявших себя, зрителя и эпоху в то чудесное и нерасторжимое единство, которое стало истоком всего передового советского искусства.

6

Сейчас часто говорят о замедлении времени, имея в виду не только теорию относительности, когда околосветовые скорости превращают год в расширившуюся, уплотненную, сжатую, как пружина, неделю и сулят будущему человечеству долговечную юность.

Сейчас говорят о замедлении времени, происходящем не только под влиянием бешеных физических скоростей, но и по причине чисто интеллектуальной. Талантливый чешский философ Земан в своей недавно переведенной на русский язык книге "Познание и информация" ставит проблему замедления времени в зависимость от количества информации. Несколько вульгаризируя гипотезу молодого философа, можно сказать, что умная книга и сгущенное, спрессованное в ней знание чем-то похожи на космический корабль, летящий почти со скоростью света.

Победа человека над временем делала первые шаги, когда появилось слово и каждый предмет получил свое имя. Давая имена вещам и явлениям, человек замедлял время, консервировал его, как консервирует растение солнечные лучи с помощью зерен хлорофилла. Но информация не остановилась на слове - этом смысловом лике предмета, а пошла дальше к книге, к киноизображению, к мысли, переданной с помощью квантовой связи. Время густело, уплотнялось, замедлялось, скапливаясь в памяти человечества, превращаясь в культуру.

Об этом свойстве поэтического слова, свойстве сгущать время, вобрать его в себя, я впервые смутно догадался, слушая стихи Заболоцкого, его еще не опубликованные "Столбцы".

На собраниях литературной группы "Смена" в доме № 1 на Невском проспекте в конце двадцатых годов изредка появлялся белобрысый аккуратный красноармеец в больших, смазанных дегтем сапогах. Он читал свои стихи негромким медлительным голосом, читал обстоятельно, чуточку лениво произнося слова, наполненные до отказа бытием, плотью, солнечной энергией, бытом, живописью, всем, чем располагал веселый, пестрый и упругий мир двадцатых годов.

Слушая Заболоцкого, я понял, что между словами и предметами существует более цепкая и загадочная связь, чем кажется людям, охваченным будничным автоматизмом привычек. Заболоцкий доказывал это своими стихами, где слово проникало в предмет и само становилось то яблоком, то конем, то девкой, то садом. Он вдвигал предметы в слова и соединял их так, что мир становился новым и элементарным.

Поэзия Заболоцкого обладала эйнштейновым свойством замедлять время.

Сгущала и замедляла время и наука. Я посещал лекции знаменитого этнографа Л.Я.Штернберга.

Штернберг, как и некоторые другие старые профессора, был выходцем из девятнадцатого века. С девятнадцатым веком его связывала не только большая часть его необыкновенно интересной жизни, но, я бы сказал, - судьба. Под судьбой принято понимать множество случайностей, антропоцентрически сговорившихся между собой и чудесно потворствующих избранному человеку.

Кто еще из многочисленных ученых России, с глубоким интересом раскрывавших книги Энгельса, мог испытывать то особое интимное чувство, которое испытывал Штернберг? Во втором издании "Происхождения семьи, частной собственности и государства" были страницы, уделенные Энгельсом сочувственному разбору этнографических открытий Штернберга.

История этого факта примечательна. В начале девяностых годов юный студент-народоволец Л.Штернберг был арестован и водворен в одесскую тюрьму. Там он прочел первое издание "Происхождения семьи..." и заинтересовался историческими проблемами древнего родового общества. Мог ли он думать, что будет выслан на Сахалин, откроет там у первобытного народа - нивхов (гиляков) следы древней жизни и привлечет своей статьей внимание Энгельса?

Мы, слушавшие Льва Яковлевича, чувствовали невидимую нить, связывающую нас с ним, а через него - и с великими событиями девятнадцатого века.

На лекциях Штернберга я впервые узнал о той особой палеонтологии языка и нравов, когда обычай или слово становятся машиной времени и уносят нас из аудитории в далекое прошлое.

Позже, загипнотизированный этнологией, я прочел замечательные книги французского ученого Леви-Брюля, восстановившего древнее, утраченное цивилизованным человечеством мышление, извлекшего его, как извлекают из руды радий, из фольклора и обычаев народов Африки, Австралии и Океании.

Под влиянием идей Штернберга и Богораза я поехал уже в тридцатых годах на Сахалин к нивхам и подружился с ненецким художником Панковым, который древние песни и сказки накладывал на холст с помощью поющих линий и веселых, играющих красок.

7

Люди двадцатых годов еще не испытывали особой, свойственной только нам космической тоски, нам, мечтающим о духовном контакте с представителями инопланетных цивилизаций. Они еще не знали, что рядом с нами в океанах и морях живут ничем, казалось, не примечательные млекопитающие, чей мозг, как выяснилось позже, не менее сложен, чем наш, и мог бы завершать эволюцию земной жизни, если бы какие-то неизвестные нам причины не заставили предков дельфина возвратиться с суши обратно в океан.

Сейчас ученые делают попытки расшифровать язык этих животных, войти в более тесный контакт со всей биосферой, окружающей нас, вечно родной и близкой нам и одновременно далекой.

О контакте со всем живущим на земле мечтали два современника: поэт Хлебников и геобиохимик Вернадский.

Великий ученый академик В.И.Вернадский делал то, что делали поэты, начиная с Гомера, - он внушал людям самое главное: ощущение их единства со всем живым, что обитает на Земле. Это ощущение единства с природой всегда было сущностью поэзии, а тут оно стало сущностью научной теории, сущностью учения о биосфере. Так был переброшен мост между поэзией и наукой.

О духовном родстве и единстве научного и художественного знания писал А.М.Горький, прозревая в настоящем будущее.

Эта страсть к познанию художественному и научному была свойственна многим ленинградским писателям и художникам старшего поколения, и в первую очередь - Ю.Н.Тынянову и К.П.Петрову-Водкину. Я убежден, что один из мировых центров научной мысли, с давних пор расположенный в Ленинграде, оказывал большое, хотя и не всегда замеченное исследователями, влияние на художественную культуру. Не случайно в эти годы Алексей Николаевич Толстой написал "Аэлиту", а Юрий Николаевич Тынянов в своих интересных и во многом экспериментальных романах искал синтез между логикой строгого исторического знания и логикой искусства. Это был, несомненно, трудно дающийся синтез, ибо нужно было органически слить рациональное и эмоциональное начала не только в герое и языке произведения, но и в том, что называют "подтекстом", - в живом и прихотливом течении художественной мысли.

Я помню, как я шел на Греческий проспект, где жил тогда Ю.Н.Тынянов. Я шел к нему не один, а с университетским поэтом Никандром Тювелевым. Кудрявый Никандр шел почитать стихи, я - узнать мнение Юрия Николаевича о своей повести, переданной ему Издательством писателей.

Мы прошли через кухню, где Юрий Николаевич возился с примусом, в кабинет.

После чтения стихов - Тювелев умел читать стихи с какой-то особой, хмельной, языческой, старорусской окающей выразительностью - начался разговор, который надолго запомнился мне.

Тынянов говорил:

- Смысл остался, а жизнь ушла. Она ушла, потому что стало слишком тесно. Она ушла, не оставив даже следа.