Я, как Нерон, хочу, чтоб мозг ваш был един,-- Единым острым словом раздробить его

Стихи неважны. Остроумие же вот в чем: граф, собственно, хочет, чтобы мы все сплошь были Неронами, а он, наоборот, нашим единственным другом, Пифагором.

Пожалуй, я мог бы в интересах графа разыскать в его произведениях еще не одну укромную остроту, но так как он в своем "Царе Эдипе" затронул самое для меня дорогое -- ибо что же может быть для меня более дорого, чем мое христианство ? --то пусть не ставит мне в упрек, что я, по слабости человеческой, считаю "Эдипа", этот "великий подвиг словесный", менее серьезным его подвигом, чем предыдущие.

305

Тем не менее истинная заслуга всегда вознаграждается, и автор "Эдипа" тоже дождется награды, хотя в данном случае он, как и всегда, поддался лишь влиянию своих аристократических и духовных поборников. Существует же среди народов Востока и Запада древнее поверье, что всякое доброе и злое дело влечет за собой непосредственные последствия для сотворившего его. И будет день, когда появятся они -- приготовься, любезный читатель, к тому, что я впаду сейчас в некоторый пафос и стану страшен, -- будет день, когда появятся из Тартара они, ужасные дщери тьмы, Эвмениды. Клянусь Стиксом, -- а этою рекою мы, боги, никогда не клянемся зря, -- будет день, когда появятся они, мрачные, извечно праведные сестры! Они появятся с лицами, багровыми от гнева, обрамленными кудрями-змеями, и с теми самыми змеиными бичами в руках, которыми они бичевали некогда Ореста, противоестественного грешника, убившего свою мать Тиндариду Клитемнестру. Может быть, и сейчас уже до слуха графа доносится змеиное шипение,-- прошу тебя, любезный читатель, вспомни Волчью долину и музыку Самиэля. Может быть, уже и сейчас тайный трепет охватывает душу грешника-графа, небо хмурится, каркают ночные птицы, гром гремит издалека, сверкают молнии, пахнет канифолью. Горе! Горе! Сиятельные предки встают из могил; трижды и четырежды вопиют они к жалкому потомку: "Горе! Горе!" Они заклинают его надеть их старинные железные штаны, чтобы защититься от ужасных розог -- ибо Эвмениды истерзают его этими розгами, их змеиные иронические бичи потешатся вдоволь, и вот, подобно распутному королю Родриго, заключенному в змеиную башню, бедный граф в конце концов застонет и завизжит:

Ах! Сожрут они те части.

Что в грехах моих повинны.

Не ужасайся, любезный читатель, все это ведь только шутка. Эти страшные Эвмениды -- не что иное, как веселая комедия, которую я под таким названием сочиню через несколько пятилетий, а трагические стихи, только что тебя напугавшие, приведены мною из самой веселой на земле книги -- из "Дон-Кихота Ламанчского", где некая старая благопристойная придворная дама декламирует

306

их в присутствии всего двора. Вижу, ты опять улыбаешься. Простимся же с веселой улыбкой. Если эта последняя глава оказалась скучноватой, то причиной тому ее тема, да и писал я больше для пользы, чем для забавы: если мне удалось пустить в литературный оборот одного нового дурака, отечество будет мне благодарно. Я возделал ниву, и пускай другие, более остроумные писатели засеют ее и соберут жатву. В скромном сознании этой заслуги -- лучшая моя награда.

А к сведению тех королей, которые пожелали бы прислать мне еще и табакерку, сообщаю, что книгоиздательство "Гофман и Кампе" в Гамбурге уполномочено принимать таковые для передачи мне.

Писано поздней осенью 1829 г ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Третья часть "Путевых картин" была опубликована книгой в 1829 году, отдельные фрагменты ее Гейне до этого помещал в журналах.

В этой части отражены пребывание поэта в Мюнхене с конца 1827 до середины 1828 года и последующее путешествие в Италию, продолжавшееся до ноября 1828 года. Здесь снова трактуются вопросы не только немецкой внутриполитической, культурной, литературной жизни, но и более широкие проблемы европейской действительности.

В Мюнхен Гейне привела практическая надежда получить профессорское место в тамошнем университете. Над баварской столицей с 1825 года, когда на престол взошел король Людвиг I, витал дух культурного обновления: соперничая с Берлином, Людвиг намеревался превратить Мюнхен в культурную столицу, во "вторые Афины", не жалея средств, стягивал сюда культурные силы, затеял строительство многочисленных помпезных зданий, организовал музеи. Однако весь этот болезненный культурполитический энтузиазм питался реакционными феодально-католическими настроениями с уклоном в мистику и национализм: в Мюнхене главным пророком был президент баварской Академии наук Шеллинг, чья натурфилософия в молодости выражала смелые искания романтизма, но с годами все более устремлялась к религиозному мистицизму; похожую, но еще более резкую эволюцию проделали числившиеся в местном университете экс-романтики философ Баадер и историк Геррес, чья реакционность уже тогда становилась притчей во языцех. Их усилия не без успеха поддерживал теолог-мракобес Деллингер, впоследствии снискавший печальную известность основателя и вождя старокатолического движения; Деллингер возглавил нападки на мюнхенский журнал "Политические анналы", когда Гейне стал его редактором в 1828 году. В Мюнхене подвизался и националист-тевтономан Массман, которого Гейне впоследствии не раз атаковал своей сатирой. Понятно, что в таком окружении Гейне в Мюнхене никак не мог прижиться.

Славой первого поэта "баварских Афин" пользовался тогда граф Август фон Платен-Галлермюнде (1796--1835), писатель небесталанный, но безнадежно погрязший в затхлой мистической атмосфере Мюнхена той поры. Платен умело подыгрывал новоантичным притязаниям баварского короля, писал в манере "древних", культивируя в своей поэзии изощренный аристократизм формы, подчеркнутую академичность, брезгливо сторонился "злобы дня" и при этом постоянно негодовал на "чернь", на широкую публику, которая к его стихам равнодушна. Понятно, что всякий упрек в свой адрес он воспринимал с величайшим возмущением: страдая в глубине души комплексом литературной неполноценности, он по малейшему поводу, а то и вовсе без повода рвался в литературную полемику и, естественно, не мог простить Карлу Иммерману и его другу Гейне эпиграмм, опубликованных в "Северном море", и грубо напал на них в своей комедии "Романтический Эдип".

В "Луккских водах" Гейне ответил Платену. В полемике с Платеном поэт отнюдь не беспощаден, напротив, он очевидно своего противника щадит (истинную силу Гейне-полемиста Платен скорее мог почувствовать в третьей главе "Путешествия от Мюнхена до Генуи"), ясно давая понять, что руководствуется отнюдь не личными мотивами. Платен для Гейне -- явление общественного порядка, печальное порождение пресловутых немецких обстоятельств, результат многовековой отторгнутости искусства от общественной жизни. И хотя Платен с его замашками жреца от поэзии, с его аристократической спесью, с его противоестественными эротическими наклонностями чрезвычайно Гейне неприятен, эта личная антипатия по мере возможности из полемики устранена. Гейне выводит спор на более серьезный уровень размышления об искусстве и условиях, в которых возникает искусство и формируются его задачи.

Итальянские главы "Путевых картин" с особой силой дают почувствовать, в какой мере Гейне уже в те годы был писателем политическим. Надо помнить о традициях "итальянской темы" в немецкой литературе, о многочисленных описаниях Италии как страны-музея (от Винкельмана до Гете и романтиков), чтобы оценить смелость, с какой Гейне эту традиционную картину Италии отодвинул на второй план. Для Гейне живые люди, условия, в которых они живут, важнее памятников старины. Он видит прежде всего итальянский народ, страдающий от засилия чужеземных захватчиков, но не порабощенный духовно и не сломленный морально. В Италии тогда росло народное негодование, в начале 20-х годов поднялись восстания в Неаполе и Сицилии, жестоко подавленные силами Священного союза, оккупировавшего большую часть страны австрийскими войсками. Иносказанием, намеком, деталью Гейне умеет показать, сколько революционной энергии таится в простом народе Италии, и с сожалением противопоставляет итальянцев своим законопослушным соотечественникам, столь неприязненно выведенным в "Луккских водах". ЛУККСКИЕ ВОДЫ