Трегуляев встал, прошелся кругом огня и хотел было продолжать свои рассуждения дальше, но ему не дал Старынчук. Рекрут тоже встал, раскрыл рот, глотнул воздух, как рыба, высунувшая голову из воды, взмахнул руками, опять раскрыл рот и сказал:
- Ат, почекай, пан Максимыч, воробьем чиликать! Не рушь гнязда! Моя казка без сорому: не бийся, товарыство, хранца, ни смертного року!
Если бы Старынчук заржал конем или закричал выпью, карабинеры удивились бы меньше. Уж очень привыкли они к его молчаливости. Все удивились, а Трегуляев, кроме того, и рассердился:
- Ах ты бабий корень! Еще и каши нет, а он хлебало настежь. Да ты сперва дослушал бы, чем меня с речи сшибать. У всех у нас настоящий страх один: оглянешься на Москву, так и на черта полезешь. Вот какой наш страх! Солдатский, честный, без зазора и стыда! Не в похвалу говорю, а от правды, как есть. Этак воробьи не чиликают... как я сказал...
Трегуляев был взволнован. Брезгун поднял голову.
- Хорошо ты сказал, Максимыч. Да и Влас недурно молвил! Свят день ждет нас - битва святая. В разум возьмите: через поле бородинское две реки текут, а к ним два ручья тянутся. Небось о прозваньях не сведали? Колоча да Война, Огник да Стонец... Понимать это надобно: штык и огонь стоном пройдут по военному этому полю. Это - раз! А второе - Михайлов-то сколько со" шлось!
- Каких Михайлов, Иван Иваныч?
- А вот, гни на пальцах: Михаиле Ларивоныч Кутузов, Михаиле Богданыч Барклай, Михайло Андреич Милорадович, Михайло Семеныч Воронцов... И у французов - Ней. Его ведь Мишелем звать, а по-русски опять же - Михайло.
Фельдфебель снял кивер и перекрестился.
- В главе же семнадцатой книги пророчеств Исаевых прямо честь можно: "В те дни восстанет князь Михаил и ополчится за люди своя". Ну-тка? Каки-таки дни? Какой-такой князь Михаил? Завтра светлейший князь восстанет за Русь! И мы - ополчение его...
Голос Брезгуна дрожал.
- Была Полтава... Рымник был... В памяти держит их Россия. А и двести лет минет - не забудет она про Бородино... Каждый пойми, как ему завтра быть!
У костра стало тихо-тихо. Мимо промчались вскачь дрожки с Беннигсеном. Кто-то спросил фельдфебеля:
- А на кой ляд, Иван Иваныч, к делу нашему немец этот прилип?
Брезгун покрутил головой, как делают люди, когда им бывает тошно.
- Хват-от! Давно знакомы. В седьмом годе, в Пруссии, команду над нами имел. В грязи топил, холодом-голодом ел. А сам, бывало, в колясочке на подушках размечется да по корпусам катает. Кто раз видел - ввек из сердца не уронит. Тьфу, пропасть его возьми, прости господи!.. На всю жизнь остобесил!
Иван Иваныч плюнул с таким остервенением, что невозможно было и ждать от него подобного противного чинопочитанию поступка.
- А ведь толковали в седьмом годе, Иван Иваныч, - сказал какой-то старый гренадер, - будто и сам он о себе мало думал. Будто ел, что подавали...
- Ел... ел... - возмущенно повторил Брезгун. - Его было дело, что ему есть. О себе-то, пожалуй, хоть и не думай, - на то добрая твоя воля, - а о людях заботься. Ну да, слава создателю, держат теперь немца этого сбоку. С Кутузовым да Багратионом - дело иное. Не равен завтра спор русский. А с ними и он равен окажется!..
Наступила ночь - темная-темная. Сквозь щели дощатых ставен в избе Багратиона тускло мерцал огонек догоравшей свечи. Ординарцы, конвойные и вестовые казаки давно уже завалились на отдых. Дружный храп их слышался в сенях и по чуланам, на сеновале и в коноплянике. Казалось, что и внутри избы царствовал сон. Но это только казалось. Князь Петр Иванович лежал на походной койке, в сюртуке, под шинелью, и, подперев кулаком взлохматившуюся голову, думал. В полумраке лицо его выглядело особенно бледным. Уже в течение многих суток ощущение тяжкой усталости не покидало его ни на минуту. Целые дни скакал он по позиции то с Ермоловым, то с Кутайсовым, а то и один. Объезжал батареи и полки, забирался и за Утицкий лес, к Тучкову, - жаль, что сегодня не поспел! Следил за Сен-При, советовался с Платовым, Раевским, Коновницыным. Дни мелькали с такой быстротой, словно их гнало вперед ураганом. Но затем приходила ночь. Эти глухие часы жизни не приносили князю Петру ни отдыха, ни сна. Он не мог бы даже и вспомнить, когда в последний раз спал по-настоящему, крепко и бесчувственно, как положено спать усталому человеку. Ночи его наполнялись какой-то тонкой и прозрачной, томительно-беспокойной смесью бодрствования и дремоты. Так было и сейчас.
Рваные клочки мыслей, как облака под ветром, обгоняли друг друга в голове Багратиона. То слышался ему твердо-ласковый и уверенно-вкрадчивый голос Ермолова, то горячие возгласы Кутайсова звоном катились по избе, а то вспыхивал пронзительно-ярким светом единственный глаз фельдмаршала, и синеватые губы, улыбаясь, казнили Беннигсена за лицемерие и ябедничество. Барон ежедневно пишет царю и в письмах этих брызжет на Кутузова змеиным ядом клеветы. А Михайло Ларивоныч не получает от царя ничего, кроме сухо-официальных рескриптов: "В протчем пребываю к вашей светлости благосклонный Александр..." И вдруг император прислал Кутузову очередной донос Беннигсена. Это стоит сотни рескриптов! "Не вы ли сочинитель сей подлости, ваше высокопревосходительство? Попались? Вон!.." Ах, кабы и впрямь случилось нечто подобное!
Ермолов хитер, прячется за книги... Вот он развернул толстый фолиант Цезаревых "Комментарий" и читает по-латыни, но так, что и Багратион отлично понимает: "Двадцать шестое августа - памятный в русской истории день! В 1395 году Тамерлан стоял на берегах реки Сосны, у Ельца, и Русь дрожала. Но именно двадцать шестого августа этот грозный покоритель Индии, Персии, Сирии и Малой Азии внезапно повернул свои полчища и, "никем гонимый", бежал. С тех пор никогда уже не возвращался он в русскую землю. Того же числа августа 1612 года вышли поляки из разоренной Москвы..." Хм! Завтра двадцать шестое. Хитер Ермолов, а Багратион не учен. Но век живи - век учись. "Тезка! Да при чем же тут "Комментарии" Цезаря?" - "А это совершенно все равно, - весело смеется Алексей Петрович, - важно другое: завтра победа непременно поймается и уже не выкрутится, как бы ни вертелась!.."
И Кутайсов тоже смеется. На какой-то огромной мельнице должны пойти в ход жернова. Как только они движутся, от этого маленького красивого генерала не останется ровно ничего, он знает об этом. Да и как не знать, коли застрял между жерновами? Но это его ничуть не смущает. Он кричит с величайшим жаром:
"Advienne que pourra{98}! Ура" Ага! Его расчет - то, что в Можайске городничим отставной корнет конной гвардии князь Андрей Голицын. Эх, как глуп племянник! Точно шленский баран! Давно надо было взять оболтуса из гвардии - оторвать от карт и кутежей. В его годы Багратион пил кизлярское да красное - донские выморозки. А это что? Старики Голицыны померли. Симы разыграны с молотка в лотерею. И "принц Макарелли" вывертывает карманы у несчастных можайских мещан...
Что-то оглушительно треснуло возле Багратиона.
Неужели жернова повернулись-таки и Можайск не помог Кутайсову? Князь Петр Иванович быстро протер глаза и сел на постели. Трещала свеча, оплывшая жирным нагаром. Красный огонек умирал, бросаясь из стороны в сторону и выкидывая кверху струйки копоти. В горнице было чадно. "Мещане... Можайск... А что я приказывал насчет Можайска?" Багратион вздрогнул и вскочил с койки. Шинель упала на пол. Свеча потухла.
- Эй, други! - громко крикнул князь Петр. - Олферьева ко мне! Живо!
Штаб седьмого корпуса помещался в сарае. В эту ночь никто из штабных офицеров не спал. Все дежурство, вся квартирмейстерская часть собрались в сарае. Но он был так велик, что, несмотря на это, в нем не было тесно. Адъютанты, примостившись на кадках и ящиках, строчили рапорты. Кое-где по углам завязывался штосс. Кто-то понтировал с такой безотменной удачей, что наконец сам не выдержал. Собрал деньги и швырнул карты.
- Довольно, господа! Дурной знак! Вряд ли буду я завтра столь же счастлив!