Воодушевленный данными мне обещаниями, не то чтобы слишком утешительными, но и гораздо более приятными, чем я ожидал, через три дня я возвратился в Лондон виндзорскою каретою {79}. Вот уж и близок конец моей истории: евреи не приняли условия лорда Д-. Возможно, в конце концов, ростовщики и согласились бы и были только заняты добычею нужных сведений и потому просили отсрочки; но дело все откладывалось, время шло, и та малость, что оставалась у меня от былых десяти фунтов, таяла, и ясно виделось мне, что, пока все не образуется, я вновь окажусь в прежнем отчаянном положении. Неожиданно, волею случая, открылся путь к примирению с моими друзьями. Спешно покинув Лондон, я направился в дальнюю часть Англии, а затем - в университет; и прошло немало месяцев, покуда я сумел побывать вновь в том городе, который был и по сей день остается столь значительным в судьбе моей, в городе моих юношеских страданий.

Что же тем временем случилось с бедною Анною? Ей предназначаю я эти последние слова: как и было решено меж нами, я всякий вечер ждал ее на углу Тичфилд-стрит, дни же проводил в безуспешных поисках. Я спрашивал об Анне каждого, кто мог бы знать ее, и в последние часы перед отъездом употребил все доступные силы и знание Лондона, дабы разведать хоть что-нибудь о ней. Я знал улицу, где она жила, однако же дома не помнил; кажется, Анна говорила когда-то, будто домовладелец дурно обращался с нею, и потому, должно быть, она съехала еще до того, как мы расстались. У нее было мало знакомых; некоторые видели в настойчивости моих поисков побуждения, вызывавшие у них либо смех, либо порицание; иные же знакомцы, полагая, что я преследую девушку, которая слегка пощипала мои карманы, вполне естественно - и простительно - были не расположены указать мне след ее, если даже и знали, где она. Под конец, уж совсем отчаявшись, я вручил тогдашний адрес моей семьи в -шире единственной девице, которая, как я знал, помнила Анну в лицо, поскольку не раз бывала с нами вместе. Однако до сей поры не слышал я об Анне ни слова. Среди горестей, выпадающих на долю всех людей, то было величайшим несчастьем. Если она жива была тогда, то, наверно, мы в один и тот же час искали друг друга в огромных лабиринтах Лондона; быть может, нас разделяло всего несколько футов, ибо таков по лондонской мерке барьер, за коим люди могут потеряться навсегда. Долгие годы я надеялся, что она жива, и полагаю, что, употребляя слово "мириад" в буквальном, не риторическом смысле, я могу сказать: приезжая в Лондон, я всякий раз вглядывался во многие мириады женских лиц. Я бы узнал ее из тысячи, даже если бы увидел на миг - и хотя не была она красива, но выражение лица у нее было милое и голову она держала с особою грацией. Я искал ее, как уже говорил, с надеждою. Так продолжалось годами - но теперь я боялся бы повстречать Анну вновь; ее кашель, некогда причина моей горести, ныне стал мне утешением. Я более не желаю видеть ее, мне отрадней думать, что она в могиле, подобно Магдалине {80}, что она умерла прежде, чем оскорбления и жестокость успели исказить или уничтожить ее бесхитростную душу, прежде чем грубая подлость негодяев довершила ее гибель.

oipolloi * ЧАСТЬ II *

Итак, Оксфорд-стрит, мачеха с каменным сердцем! Ты, что равнодушно внимаешь вздохам сирот и пьешь слезы детей! Наконец я избавлен от тебя: более не должен я скитаться в мучениях средь твоих бесконечных домов, не должен засыпать и пробуждаться в плену терзаний голода. Без сомнения, наши с тобою, Анна, бессчетные преемники ступают за нами след в след - мы завещали им наши страдания. Теперь иные сироты томятся здесь, иные чада проливают слезы - ты же, Оксфорд-стрит, одним только эхом отвечаешь на стоны бесчисленных сердец. Однако буря, которую я пережил, кажется, стала залогом покойного безветрия, былые невзгоды явились выкупом за право жить беспечально долгие годы и оплатили свободу от горя; и когда снова я, одинокий созерцатель, бродил, как то нередко бывало, по улицам Лондона, я пребывал в состоянии покоя и умиротворенности. И хотя бедствия, пережитые во время ученичества в Лондоне, пустили столь глубокие корни в теле моем, что затем проросли и расцвели вновь с прежнею пагубною пышностью, тень которой нависла над всеми последующими годами, - я был готов принять вновь обступившие меня страдания с большей стойкостью, с умом более зрелым, и помогала мне в этом привязанность, полная сочувствия, нежная и глубокая.

Итак, несмотря на все, что смягчало мою боль, незримая нить страдании, растущих из одного корня, накрепко связала удаленные друг от друга годы судьбы моей. На собственном примере познал я близорукость человеческих желаний: часто лунными ночами, во дни первого моего скорбного жития в Лондоне, я утешал себя тем (если это можно считать утешением), что, проходя по Оксфорд-стрит, заглядывал на все подряд поперечные улицы, идущие через сердце Мери-ле-Бон {1} к тихим полям и лесам; и тогда, говорил я себе, устремляя глаза в даль уходящих улиц из света и тени: "К северу идет та дорога {2}, и, следовательно, - в Грасмир {3}; мне бы крылья голубя, и я полетел бы туда за покоем". Так говорил я и того желал в слепоте своей; однако именно в той северной области, в той самой долине и даже в том самом доме, к которому стремились мои неверные желания, вновь родились мои муки, и вновь грозили они осадить цитадель моей жизни и надежды. Именно здесь много лет меня преследовали кошмарные видения, уродливые призраки {4}, подобные тем, что некогда обступали ложе Ореста; однако я был куда несчастнее его, ибо сон, даруемый нам в отдохновение и казавшийся Оресту {5} благословенным { [О милая радость сна, помощь в недуге (др.-греч.)]. (Примеч. автора.)} бальзамом, излитым на раненое его сердце и измученную голову, для меня был самой горькой карой. Так слеп я был в своих желаниях - ибо если существует пелена, что скрывает от незоркого взгляда человека грядущие его несчастья, то не она ли прячет и избавление от них - и посему горе, коего мы не страшились, сменяется утешением, на которое мы не надеялись. Так я, как бы разделивший с Орестом все его беды (кроме тех, что теснились в его потрясенной совести), разделял также и его утешения; когда Эвмениды6 сбирались возле моей (как и возле его) постели и пронзительно смотрели на меня сквозь занавески, - у самого изголовья, лишая себя сна, дабы не был я одинок в тяжких ночных бдениях, сидела моя Электра {7}. Ты, возлюбленная М. {8}, ты, дорогая подруга, - ты была моей Электрой! И никогда бы не позволила, чтобы благородством ума и многострадальною преданностью греческая сестра превзошла английскую жену! Ты, не долго думая, снисходила до самых смиренных из добрых услуг и до рабской { [сладкое рабство (др.-греч.)]. - Еврипид. Орест. (Примеч. автора.)} верности своей нежной любви, долгие годы утирала ты болезненную росу со лба моего и освежала запекшиеся губы, иссушенные лихорадкою; даже когда твой мирный сон из сострадания ко мне наводнялся видениями моей страшной борьбы с призраками и сумеречными врагами, без конца твердящими мне: "Не спи!" - ты не роптала и ни единой жалобы не слетало с уст твоих, освещенных ангельской улыбкой; подобно Электре, не презрела ты долга любви, ибо она тоже, хотя была гречанкою и дочерью царя мужей { С [царь мужей Агамемнон (др.-греч.)]. (Примеч. автора.)}, порой предавалась рыданьям и закрывала лицо { Т [закрывала лицо пеплосом (др.-греч.)]. Знаток догадается, что здесь я обращаюсь к первым сценам "Ореста", кои являют нам наивыразительнейший пример родственных чувств, когда-либо представленных в трагедиях Еврипида {9}. Английскому читателю, вероятно, надо рассказать, что в начале означенной трагедии мы видим, как трогательно ухаживает сестра за братом, одержимым демонами безумия и страдающей совести (или, если следовать автору, согласно мифологии пьесы - фуриями), - за братом, покинутым и презренным мнимыми друзьями в минуту неотвратимой опасности. (Примеч. автора.)} своим одеянием.