Хоринька отказался от своей порции, и Милороденко опять повеселел, хотя цепом стукал по снопам до вечера молчаливо и никого не смешил и не озадачивал своими шутками.

Дни потекли незаметно. Вся почти артель полковника, человек до двести, состояла из беглых; они часто менялись, уменьшались в числе. Были из них и постоянные, нанятые по годам и более. Тут был значительный риск. Они жили в особых избах и землянках. Пуританские чистые нравы этого народа не допускали на работе никаких споров и ослушания. Все шло, как на ученье рекрут и на глазах самого свирепого командира. Ночевали летом работники под открытым небом, где-нибудь поблизости в овраге; прятались в току или в овчарном сарае. Становой, купленный здесь недешево, очевидно нарочно сюда не заглядывал. Но жизнь беглой артели была вечною тревогою, вечным ожиданием. Вот налетят - в кандалы, по этапу - и марш обратно в постылые хутора, на работу!.. Расплачивались с бурлаками еженедельно по субботам. Зато в воскресенье было уже их время. Иные и тогда работали за половинную цену, другие расходились по соседним и дальним шинкам попить и побалагурить с наплывными же, беглыми девчатами.

- Да! - говорил какой-то рябой в красной рубахе богатырь, также из беглых, нанявшийся у Панчуковского,- вы вот, ребята, спокойны: полковник человек-огонь, и начальство свое, должно быть, для нас ублажает! А вот я намедни у немца за Мертвою молотил, слышим - звенит колокольчик. Немец вбежал, кричит: "Кто бродяга, марш в поле!" Мы, бурлаки, по-за скирдами да в ров. А становой за нами, всех перевязал... Насилу откупился немец: пятьдесят червонцев, сказуют, дал. У моего пана на Ворскле я кучером был, уж тот за нас так не потратился бы...

- Ну нет! - беседовал, в свой черед, покуривая трубочку, Милороденко,как им, чиновникам, не разыскать нас, коли б сами паны не думали откупиться за нас! не то что людей с собаками,- собак людьми отыщут, коли захотят! Чутье уж у них такое! -Толпа захохотала.

- Как так? Расскажи...

- А вот как. Был у нас не тут-то, на вашей вольной земельке,- а у нас, в панской нашей Расее, был в уезде судья, отличный, распредобреющий и еще молодой человек, и жена у него писаная красавица; наехали раз к судье гости, значит, ближние и чужие дворяне, и в скорости пропала у него, после их съезда, пара лучших собак,- а он был завзятый охотник. Не было тогда судьи дома. Кто украл? - "Кто-нибудь из гостей, значит, побаловал!" - "Ну, красть дворянам не полагается!" - думала судьиха; да, долго не думав, выследила через людей дорожку в соседнюю губернию, куда увели собак, велела запречь карету, села сама молодочка, да и покатила туда. Уговорила тамошнего исправника, подъехала к тому господину, попросту, значит, укравшему собак, сама остановилась на селе, а исправник пошел к нему да и накрыл собак, в самой, то есть, спальне у пана, там - под его брачною кроватью; первое время он там держал собак - погони боялся. Взяла тогда барыня собак, посадила их с собою в каретку, отблагодарила исправника и поехала. Так-то!.. Не унесут тебя ни лисьи хвосты, ни собачьи пятки, коли тут тебе сами кавалеры не помогут... Этакая судьиха, хоть кого найдет!

В первое же воскресенье Левенчуку удалось быть близ одной соседней приморской зажиточной слободки, в одинокой заимке, на песчаной косе, на свадьбе одной девочки, выходившей за неводчика, как видно, из беглых. Отец ее тоже был наплывной, из беглых. Левенчук не верил своим глазам. Невеста и ее подруги, соседние вольные крестьянские девушки, сидели в кисейных французских платьях. Молодая венчалась в шелковом канаусе и в наколке из бархатной синели. На свадебном столе стояли тарелки с конфетами из Таганрога. Гостям разносили кизлярское, а бродячие музыканты играли польку и кадриль из самоновейшей оперы Верди, завезенной прямо из Тосканы в Одессу.

- А-а? ведь все из вольных, либо из бурлаков! - шептал Милороденко очарованному Левенчуку, когда они протерлись в толпу смотреть на молодых,посмотри, все девки сидят в перчатках, а молодой при часах!. Это, друг, не чета нашей хохландии, где потом пахнет от каждой, братец, девки, как от козла!

На крыльце же, на свежем воздухе, в толпе усердных слушателей, какой-то тщедушный, загнанный старикашка рассказывал, какой у них в селе, возле Тамбова, генерал был: "Как подашь ему это, бывало, либо трубку в пыли, либо воды теплой напиться,- так и пустит; в тебя чем попало, трубку, стакан ли, тарелку ли, что держит, так в рыло и угодит тебе. Мне морду раз окровянил так, что стыдно было в люди показаться!"

- Скоро воля будет, пачпортов не будет,- мрачно говорил другой,- не будет неволи, и пачпортов не будет.

- Ну да, в Нахичевани теперь и то их всякому продают! - откликнулся на это кто-то,- значит, воля близко!

- Э, братцы! - говорил возле долговязый парень из толпы, в нанковом жилете и пальто, купленном у какого-то жидка на торгу,- как затеял бежать я сюда, наша барыня будто подопрела; вот сущее слово, подопрела, точно снежок по весне подалась. Старосте чай стала давать, нам водку на работе! Да нет, теперь уж шабаш!.. Шабаш, не пойду!

Музыканты заливались. Скрипки весело пиликали. Разносился пунш с кизляркой. Пьяный соседский повар, накормив всю компанию, с важностью барина, пыхтел и курил трубку из длинного армянского чубука, развалясь у крыльца, на травке.

- Медам, медам! пермете-с ангаже*,- полька! - говорит кто-то, взяв смазливую горничную под руку и идя с нею сквозь толпу. Толпа на эти слова громко захохотала. Левенчук посмотрел - Милороденко.

* Сударыня, сударыни! позвольте-с пригласить (фр.).

- Ты и по-иностранному знаешь?

- Знаю! Супруга вывчила.

И долго шли танцы под вербами.

Месяц осветил двор хаты и ряд крыш слободки. Толпа прогуливалась. Девицы хихикали. Милороденко, натанцевавшись польки, утирал пот с лица.

- Да вы бы, сударь, трепака ударили! - говорили ему зрители.

- Нельзя, я барином два года был: трепак - холуйское дело.

Поздно ночью он нашел товарища.

- Что, Харько, все о своей Варьке думаешь? Чего осовел? - свирепо спросил он Левенчука,- глянь, какое веселье! А ты все о Варьке своей, о бабе покойной убиваешься,- а?

- Нет, не о Варьке, а так - скучно!