- А ты, парень, не серчай, - говорит Спиридон. - Забыл, что ли, в какие дни живем? На фронте-то сейчас ежеденно небось тысячи гибнут. Самолет сюда для одного послать - а он, может, тысячи людей спасет.

Ия Николаевна расстроилась, и Михайло не знает, что сказать: он Сашу тоже очень любил. Когда его увозил Леонтьев, Михайло подошел к лодке, вынул из кармана новенькую трубку мамонтовой кости и сунул Саше.

- Сам резал, - говорит.

Догадался, что Саше тяжело одной рукой папироски крутить, вот и придумал.

Посидели мы всей осиротевшей семьей, покручинились. И вдруг Ия Николаевна разозлилась на Леонтьева.

- По-вашему, - кричит, - хорошо товарища в таком положении в каком-то медвежьем углу бросать? Стыдно!

Только у Петри в продолговатых глазах смешинка блестит. Косит он глазом на щель в палатке, а из той щели, вижу, чей-то глаз выглядывает. Прыгнула я из палатки и у Сашки на шее повисла. Стоит он, жив-здоров молодец, веселый и рукой шевелит. Только вижу - рядом с ним какая-то девушка. Подводит ее и говорит:

- Моя сестра.

- Какая сестра?

- Медицинская.

Здоровается она со мной и себя называет:

- Валя Барсукова.

- Ну, братец, заводи сестрицу в наши хоромы, - говорю я Саше.

Вошел Саша в палатку. Насмотрелись на него, а потом Леонтьева к ответу потребовали.

- Давайте буду по порядку сказывать. Отсюда по воде нас как на крыльях несло - километров тридцать в час по Сарамбаю плыли.

На другой день около полудня увидели мы избу в Тундо-Юнко. И два чума рядом с избой. По ручью подъехали к самой избе. Узнали мы, что тут ловит рыбу бригада из Янгарейского колхоза и что собираются они в тот же день рыбу в Янгарей везти. Вот мы, чтобы свою лодку туда и обратно не гонять, и присватались к ним.

Привезли они нас в Янгарей - мы сразу в медицинский пункт.

"Где тут фельдшерица?" - спрашиваем.

А нас вот эта девушка встречает.

"Никакой, - говорит, - здесь фельдшерицы нет".

"А кто есть?"

"Я".

"А кто вы?"

"Медицинская сестра".

"Осмотрите, - говорю, - вот этого больного".

Осмотреть-то она осмотрела, а лечить отказывается.

"У меня, - говорит, - все лекарства вышли, а с новыми морской пароход еще не пришел".

Трое суток прокоротали, чувствую, что Саша дальше может не выдержать. А он и не скрывает, прямо грозит:

"Или застрелюсь, - говорит, - или возьму бритву или ножик и сам себе руку распорю".

И верю я ему, что он так и сделает. И в госпитале и на Памире были у меня в руке флегмоны, знакома мне эта боль. Гной и кости ломает, и мясо разъедает, и кожу рвет. Надо большую силу, чтобы эту боль перенести.

Уговариваю я Сашу, как могу, а сам свои меры принимаю. Карабин я спрятал на чердак. Бритвы, ножи, ножницы и вилки хозяйка под замок запирала.

А главную свою надежду я на девушек положил. Обошел я девушек-колхозниц, двух учительниц, счетовода, инструкторшу из машинно-рыболовной станции и подговорил их:

"Выручайте, - говорю, - меня, спасайте моего товарища. Я больше не выдержу, свалюсь сейчас и усну. А Саша без надзора может какую-нибудь глупость сделать. Так большая к вам просьба: ходите вы к нам в гости по очереди. Забавляйте вы его, чем сумеете, играйте, пойте, сказки сказывайте, коли это не поможет - письма ему пишите, ревнуйте друг к другу, но парня сохраните. Может быть, еще и кому-нибудь из вас пригодится".

А Валя со своей подругой-зоотехником еще раньше были подговорены.

Согласились девушки, и я после этого свалился и уснул на целые сутки. Через сутки просыпаюсь и не узнаю той комнаты, в которой мы жили. Разукрасили ее девушки, как на праздник. А в комнате настоящая вечорка. На столе патефон стоит, и пластинки со всего Янгарея снесены. Одна девушка на балалайке играет, остальные по очереди частушки поют, кому-что в голову забредет, а все больше смешное.

Так еще трое суток протянули. День и ночь около Саши дежурили девушки, помогали ему с болезнью бороться. И видим мы, что перестали ему помогать все хитрости девичьи, и песни, и шутки. И я тоже хочу что-нибудь сморозить, а гляну на Сашу - и рот у меня не раскрывается. Пришлось и мне смолкнуть. У человека сорок один градус, так ему шутки за издевку покажутся.

А кожа над раной, вижу, у него рдеет. И одним я его утешаю:

"Прорвет, Сашенька... Скоро прорвет. Обязательно прорвет".

Седьмая ночь была самая тяжелая. Саша потерял сознание. То он бредить начинает, то очнется, вскочит и карабин требует. Повалю я его силком, а он плачет и руки себе ломает. Глядя на него, и я плачу.

Вот один раз Саша заложил руки да как нажмет на больную - гной и прорвал кожу. Саша сам испугался.

"Потекло", - говорит.

И пока мы хлопотали, видим - у Саши голова набок свалилась и на подушку упала: он спал.

Еще через три дня мы с Сашей уже ехали в Тундо-Юнко, а еще через два дня дождались Петрю. И чтобы больше в Янгарей не ездить, попросили Валю с нами ехать, проводить Сашу: медицинский пункт теперь у нас в отряде.

8

- Ну что же, давайте опять одной семьей жить, - говорю я. - А лодка у вас где?

- Бросили в Тундо-Юнко.

Спиридону это и не любо, ворчит:

- С умом была деревенька нажита, да без ума прожита.

Валя с первого взгляда мне понравилась. Всем она взяла - и плечом, и лицом, и молодостью своей. Заплетет она свои светлорусые рассыпанные волосы, косами, как венком, голову обовьет. Бело-розовое лицо - как картинка писаная: глаза голубые, задумчивые, щеки наливные, носик сухонький, с тонким переносьем. Одета она в приглядный цветной сарафанчик. И так он пристал к ней - как прикипел.

- В каком это лугу ты выросла? Под каким солнцем вызрела? - спрашиваю я Валю.

Спиридон и тот хлопнет ее по плечу и скажет:

- Эх, Валька! Сбросить бы мне годов сорок - не долго бы ты в девушках проходила.

- Я и не поглядела бы на тебя, - смеется Валя.

- Присушил бы. Нашептал бы да нароптал бы тайных да заповедных слов сама пришла бы.

- Ты небось и заговоров-то не знаешь! - подзадоривает Спиридона Леонтьев.

- На присуху-то? Как не знать! Читать начну, так и теперь любая девка-краля зашевелится.

На другой день оставили мы веселые берега Сарамбая и перешли в верховья другой реки - Талаты. Воркутинская лодка в последний раз забралась на нарты и проехала на легкой подводе. Шли мы новыми, незнакомыми местами. На болотах стояла самая ягодная пора. Низенькие кусты голубельника посинели от ягод. Морошка только что дошла до полного налива. Краснобокая брусника - самая поздняя ягода - тоже вызрела и стала темно-бурой. Если стояли мы на подсухом месте, на какой-нибудь горбовинке, у всех и щеки, и губы, и зубы были в синюю краску выкрашены.

- Как с медведем целовались, - смеюсь я. - Медведь, он ягоды пуще меда любит. В тундре голубель, в наволоках смородина - для медведя царь-еда.

- Врешь, - говорит Спиридон. - Забыла ты вот эту ягоду.

И показывает на бурую большую ягоду, крупную, как черная смородина. Я, верно, забыла про нее. А была девчонкой - не хуже медведя ее любила. Растет она на сухих, песчаных местах. Прямо из земли выходят четыре больших продолговатых зеленых листика. Летом между листиками зацветает желтенький цветок, а потом листики побуреют, и на месте цветка ягода вызревает. И зовут эту ягоду медвежья.

Над большими озерами утки да гуси подлетывали и кружили целыми семьями. В ту пору птица учит летать детей. Утята Да гусенята отстают от отцов и матерей, и тем приходится не торопиться: крыльем машут редко, летят тихо, с оглядкой. В это время хорошо их влет стрелять.

9

Узкая, но глубокая Талата вилась по тундре зачертями и завитухами, как звериный волочень. Когда зверь попадет в капкан, иногда он сорвет его с якорей и волочится вместе с ним по тундре, без ума от боли, крутится и петляет по кустам, оставляя глубокий след-волочень.

Устали мы за дорогу и ничем не отметили свое новоселье на Талате. На первой стоянке перегнал нас ненец из колхоза "Тет-Яга-Мал", по русски "Исток четырех рек". Сейчас он ехал зачем-то из Янгарея на Синькин нос.