– К какой?! – встрепенулся Костенко.

– К звезде Героя, – покосился на него Орлов.

– Шутите, товарищ старший лейтенант… – лицо полтавского хлопца приобрело еще более обиженное выражение. Хотя, вроде бы, дальше уж некуда.

Обиделся ли мой «второй номер» на подначку или только сделал вид, я не понял. Да и не собирался понимать – были проблемы и посерьезнее. Может, он и вовсе родился на свет с таким выражением.

Выражением «зачем ты, мама, меня на свет родила!» Каждому, кто хлебнул здесь дерьма, такие мысли хоть раз, но приходили в голову. Впрочем, «духов», всерьез сталкивавшихся с нашей героической и непобедимой Красной Армией, любившей орудовать как слон в посудной лавке, такие мысли тоже посещали.

…"Вернусь домой, – сказал как-то Грач, поддавшись философским, совсем не свойственным ему настроениям, – Заделаюсь этим… как их… пацифистом. Буду против войны агитировать. Потому что дерьмо это вонючее. И человек на ней тоже дерьмом становится. Светлого у нас нет, Андрюха…"

Такие мысли мне иногда приходили в голову, но с тем, что я и мои друзья превратились здесь в полное дерьмо, был категорически не согласен.

– Дерьмо, говоришь?! – даже не знаю, с чего это я так разозлился, – Ты у нас, конечно, д, Артаньян, а вокруг тебя пидоры! Ты лучше вспомни про пацана с крестом на шее из «весны –88»! Кто его «Иисусиком» называл, кто заставлял чистить сортир малой саперной лопаткой?! Ты был его самым страшным кошмаром, и если бы не заставил тогда расстрелять того «духовского» разведчика, пацан был бы до сих пор жив. Или он от невкусной гречневой каши решил к «духам» сбежать? С крестом-то на шее. И когда его, всего изрезанного, в арыке нашли, кто больше всех орал, что отомстит?!

– Да понял я тогда, понял…

… – А теперь, значит, в пацифисты решил двинуть. А как же с клятвой?

– Я же сказал – после Афгана! Может, я так хочу свою вину искупить!

– Что-то у тебя философия с двойным дном получается. Веришь в одно, а делаешь – воюешь – другое. За мир хочешь выступать во всем мире – отлично. Пацифистом мечтаешь стать – просто замечательно. Так что ж ты не пойдешь сейчас к командиру полка и не скажешь: мол, не хочу больше мараться, задолбало! Боишься особого отдела?

– Да я сейчас…

– Убери пакши! Я с тобой на кулачках драться не буду – бичак в пузо воткну!

…Сиди и слушай: знаю, что можешь пойти. Потому что если у тебя в башке какая-нибудь ерунда заведется – не успокоишься, пока не доведешь дело до конца. Молодец… Вот только прежде чем идти к «папе», смотайся сначала в кишлак к старому Наджибу и пусть он тебе расскажет еще раз, как всю его семью курбановцы под нож пустили, потому что сын был учителем. А особенно внимательно порасспрашивай, что они сделали с его младшей дочерью… Не хочешь? Сам знаешь? Так вот, пацифист гребаный, подойди сейчас к зеркалу и посмотри на свою рожу. Похож ты на него? Вроде нет, а?! Как ты думаешь?

Вовка не разговаривал со мной месяц. А потом, во время проводки колонны прикрыл огнем из пулемета. Тогда наш БТР-70 напоролся на фугас. И меня, как пробку из бутылки, взрывом вышибло из люка, в котором тогда стоял. Причем, в сторону «духов»…

После всего Грач пришел ко мне в санчасть и притащил огромную дыню. Сладкую и сочную. Это я на всю жизнь запомню…

– Извини, – сказал я тогда, – черт его знает, что со мной случилось. Моча в голову ударила.

– Да чего там… – ответил Грачев, – Прав ты был. Какой из меня, к черту, пацифист. Если мы все ими станем, милитаристы всякие нас с дерьмом сожрут. Кому – то и в аду гореть надо…

Я с удивлением посмотрел на друга. Нда-а… Война сильно людям мозгов прибавляет. Особенно тем, кто хочет.

Естественно, я этого ему не сказал. Сказал другое:

– Сам допер или подсказал кто?

– Частично сам, частично – замполит. Он занятия проводил про боевой дух. Ну, я значит, вопросик и задал…

– Замполит сильно удивился?

– Сильно. Сказал: «От кого угодно такой вопрос ожидал, Грачев, только не от тебя». Потом эту теорию выдвинул. Ничо, мне понравилось.

– Смотри-ка, наш Бабуся не только глотку на разводах драть может…

Век живи рядом с человеком, все равно его не поймешь. Наш замполит роты старший лейтенант Бабушкин, партийная кличка «Бабуся», матерщинник и, по общему мнению, карьерист, через месяц погиб, вытаскивая из-под огня раненого солдата. И узнали мы потом, что писал наш Бабуся стихи. Хорошие были стихи – мне потом взводный показывал. В них не было ни слова о войне.

Может, и мой закадычный кореш Грач, балда и самый «дедующий» из «дедов», в душе своей философ и гуманист. Может, у него в этой жизни такой защитный рефлекс – толстокожесть и хамство.

13.

Буран не прекращался. Только теперь, отойдя от ударной волны взрыва, я снова заметил вокруг себя круговерть снега, пытающегося нас засыпать. Почувствовал на своей шкуре удары ветра, сбивающего с ног по дороге до пещер.

Внутри пещеры, в которую мы, согнувшись в три погибели, забрались с Грачем, было холодно, но сухо. Снег залетал в нее лишь на полметра, наметя на каменном неровном полу, покрытом слоем земли, ровный белый порожек.

Ближе к середине этого каменного логовища метался костерок: какой-то энтузиаст старался устроить себе и ближайшим товарищам обогрев из сжигаемых пустых патронных пачек. Их было много, но сгорали они быстро и тепла давали только на то, чтобы чуть оттаяли скрюченные помороженные пальцы.

В дальнем углу на распотрошенных «эрдэшках» и расстеленных бушлатах стонали раненые. Я, было, попытался их сосчитать, но сбился: они лежат ровным пластом, друг за другом, и в темноте пещеры невозможно определить, с какой ноги или руки заканчивается одно тело и начинается другое. Во всяком случае, их здесь больше десятка. Неплохо повоевали…

Некоторые из лежащих стонут, другие лежат пластом беззвучно. Принимаю их за убитых. Грачев, словно прочитав мои мысли, поясняет:

– Без сознания. «Холодные» на улице лежат. Справа от входа. Не заметил что ли, когда входили?

Я мотаю головой: нет, не заметил. И вообще я шел до пещеры, не оглядываясь по сторонам, видя перед собой только одну цель – место, где нет снега и пронизывающего ветра.

По лицам сидящих около импровизированного костерка определяю, что в этой пещере расположились наш и второй взводы. Узнаю, что третий устроился в соседней норе, вместе с разведчиками. Наверху остались десантники с третьим отделением митинского третьего взвода, которому посчастливилось не принимать участие в общей свалки. Теперь за это счастье они мерзнут на пронизывающем ветру, лениво перестреливаясь с «духами».

Мне надоедает безрезультатно скользить по серым лицам сидящих рядом со мной товарищей, чтобы определить, кого здесь не хватает. И я кидаю в тишину, прерываемую лишь треском горящей оберточной бумаги и стонами раненых:

– В первом взводе какие потери?

– У нас один убитый и двое раненых, – отвечает одна из сгорбившихся над огнем фигур, и по голосу узнаю Пашку Миревича.

– Кого?

– Пустошина осколком в голову. Даже не мучался. Щербакова ранило и Пилипенко. Но этих ничего, жить будут…

Вспоминаю замкомвзвода старшину Леху Пустошина, парня откуда-то с Вологдчины – спокойного здоровяка, которого во время службы не брала ни одна тропическая зараза. В душе нет ни боли, ни жалости – ничего. Одеревенело. Наверное, и боль и жалость придут, но – позже, не сейчас…

Сейчас же просто вспоминаю. Впрочем, чего вспоминать? Лицо Пустошина стоит перед глазами: его я видел каждый день на протяжении полутора лет. Невозмутимое, темное от загара, с пробивающимися на щеках редкими волосками светлой щетины – гладко бриться он так и не научился. Сколько лет ему было? Столько же, как и мне: двадцать один.

Последний раз я поймал взглядом его фигуру за десяток минут до того, как разорвался этот проклятый «эрэс».

Неуклюжий, в маскхалате, натянутом поверх бушлата и поэтому похожий на белого медвежонка, он помогал комвзвода развертывать взвод для атаки. При всей кажущейся неловкости он двигался удивительно легко.