Июльская ночь уже таяла, тьма ее тихо расползалась по углам, в окно веяло утренней росистой свежестью. Свет двух свеч стал еще более бледен, огни их были как глаза испуганного ребенка.

- Жив был ты, Василь,- ворчал дьячок,- было у меня куда ходить, а теперь - некуда мне идти, бо помер последний человек... Господи - где правда твоя?

Я сидел у окна, высунув голову на воздух, курил, подремывая, и слушал тяжелые жалобы.

- Сглодали жену мою они и меня сожрут, как свиньи капусту... Верно это, Василь...

Дьячок снова вынул бутылку, пососал вина, вытер бороду и, наклонясь над покойником, поцеловал его в лоб.

- Прощай, друже...

Обернулся ко мне, говоря с неожиданной ясностью и силой:

- Простой это был человек, незаметный в людях, как грач средь грачей, а был он не грач - белый голубь, и никто того не знал, только я... да!.. И вот - удалился он "от горькие работы фараони", а я - жив, но при смерти душа моя, "истягоша ю и оплеваша врази мои".

- Большое горе у вас?

Он ответил не сразу и глухо:

- Горя у всех больше, чем надо... и у меня столько ж! Твое дойдет до тебя.

Споткнувшись о свою же ногу, он навалился на меня, говоря:

- Петь мне хочется, а - нельзя того, побудишь людей, станут лаять. Ну, всё ж таки очень хочется петь! И негромко загудел в ухо мне:

Кому повем печаль мою?

Кому я скорби воспою?

Кто р-рук-ку...

Жесткие волосы бороды щекотали мне шею, я отклонился.

- Не любишь? Ну, чёрт с тобой, дрыхни...

- Да вы же щекотите меня бородой...

- Что ж - обриться для тебя, сахар?

Он сел на пол, подумал, посопел и сердито приказал:

- Ну, читай, а я лягу спать. Да гляди не убеги с книгой, это книга церковная! Дорогая. Знаю я вас, голодранцев! Что вы бегаете везде, зачем ходите? А - в конце концов - ходите куда тянет! Иди и ты. И скажи - погиб дьячок, скажи кому-нибудь хорошему, кто пожалеет. Диомид Кубасов, дьячок,это я,- совсем и без возврата...

Он заснул. Раскрыв книгу наугад, я читаю:

- "Невозделанная земле, возрастившая всех питателя, разверзающа руку и благоволением своим насыщающа всякое животное..."

"Всех питатель" лежит предо мною, обложенный сухими пахучими травами, я смотрю сквозь дрему в его темное загадочное лицо и думаю о человеке, который не одну тысячу раз прошел по своей полосе на этой земле, в заботе о том, чтобы мертвое претворилось в живое. Возникает странный образ: по степи, пустынной и голой, ходит кругами, всё шире охватывая землю, огромный, тысячерукий человек, и, следом за ним, оживает мертвая степь, покрываясь трепетными сочными злаками, и всё растут на ней села, города, а он всё дальше ко краям идет, идет, неустанно сея живое, свое, человечье. Уважительно и ласково думается обо всех людях земли: все призваны таинственной силой, в них живущей, победить смерть, вечно и необоримо претворяя мертвое в живое, все идут смертными путями к бессмертию, поглощает людей сень смертная и - не может поглотить.

Бьются в сердце разные мысли, радостно и холодно от веяния их крыльев, хочется о многом спросить кого-то, кто может ответить бесстрашно, честно и просто.

Около меня - мертвый и спящий, а в сенях - шуршит отжившая. Но ничего! На земле людей много, не сегодня - завтра, а уж я найду совопросника душе моей...

Мысленно ухожу из хаты в степь и смотрю оттуда на это жилье, затерянное на огромной земле: прижались к ней хатки, окна их слепы и черны, а в одном чуть мерцает над головою умершего человека плененный им огонь...

Это сердце, переставшее жить,- всё ли, о чем думало оно при жизни, сказано им на земле, бедной мыслями сердца? Я знаю, что умер маленький, обычный человек, но - думаю обо всей работе его, и она мне кажется поражающе большой... Вспоминаются недозрелые измятые колосья в колеях степной дороги, ласточки в синем небе, над золотою парчой хлебов, степной коршун, застывший в пустоте, над широким кругом земли...

Слышен свист крыльев - тень птицы мелькнула на светлой зелени двора, поседевшей от росы

Перекликаются петухи - их пятеро, проснулись гуси, мычит корова, и уже где-то скрипит плетень.

Я думаю о том, как уйду в степь и буду спать там на меже, на земле, сухой и теплой; дьячок - спит у ног моих, лежа вверх грудью, широкой, точно у битюга. Огненные волосы - как сияние вокруг головы, красное толстое лицо сердито надулось, рот открыт, и усы шевелятся. Руки у него длинные и в кистях - как лопаты.

Невольно думаешь о том, как этот мощный человек обнимает женщину,вероятно, всё ее лицо тонет в бороде и она смеется от щекотки, закидывая голову назад. Сколько у него может быть детей?

И так неприятно, обидно знать, что этот человек носит горе в своей груди,- радостям надо бы жить в ней!

В дверь смотрит кроткое лицо старухи, а в окно - первый солнечный луч.

Над рекою, шелковой и светлой, курится прозрачный туман, деревья и травы переживают тот странный момент напряженной неподвижности, когда ждешь, что вот сейчас они, вздрогнув, запоют, заговорят понятными душе голосами о великих тайнах своей жизни.

- Такой хороший человек,- шепчет старуха, жалобно глядя на огромное тело дьячка.

И, точно читая книгу, невидимую мне, она тихо и просто рассказывает историю о жене его.

- Согрешила она с одним человеком, а они заприметили это да и навели его, мужа, на них, а после засмеяли ее да и Демида, за то, что он ей простил грех. Она, с того смеха над нею, удавилась в чулане, а он вот непробудно запил... Уже второй год это, и скоро его сгонят с места. Мой не пил много да всё уговаривал его: "Ой, Демиде, не поддавайся людям, живи просто, они - свое, а ты - свое..."

Из маленьких тусклых глаз текут мелкие слезы и тают в припухших морщинах оплаканных щек. Маленькая голова трясется, как увядший лист осенью,- нельзя смотреть в это кроткое лицо, измятое старостью и печалью! Я ищу в душе - что бы сказать утешительного этому человеку? Не нахожу ни слова и чувствую себя обиженным.

Вспоминаются давно прочитанные где-то странные слова:

"Слуги богов не должны стонать, но смеяться, ибо стоны причиняют скорбь людям и богам".

- Мне надобно идти,- говорю я смущенный.

- О?

Ее восклицание торопливо, как будто она испугана моими словами, неверной рукою она шарит в юбке, и темные губы ее безмолвно шевелятся.