Глава одиннадцатая
Из-за далёких синеющих гор медным котлом тяжело поднялось солнце. Багровым светом своим оно странно преобразило мир: стылая долина реки Амги, глухая, седая и спящая, как бы проснулась вдруг, но не для тепла, а для холода ещё большего, ибо в зимнем солнце (в солнце самом!) не было ни искорки горячей, а был только холодный свет. Тишина до крайности обнажала стужу, только гулкие выстрелы лопающегося льда на реке, чёткий звук копыт по снежному насту, скрип сбруи да санных полозьев иногда нарушали эту бескрайнюю, вселенскую тишину.
Митеряй Аргылов на больших розвальнях возвращался домой из Амги, куда возил сено по развёрстке ревкома. Старик тешил себя тем, что вместо назначенных ему десяти возов отвёз только один для отвода глаз, и выдумывал способы растянуть как можно дольше эту волокиту, чтобы не везти больше ничего. В слободу он приехал вечером с тем, чтобы остаться на ночлег и, если удастся, что-нибудь разузнать о сыне, да жаль, ничего не узнал.
На этот раз старик оделся нарочно похуже — с трудом натянул на себя не по росту короткое триковое пальто с подобием воротника из обрезков заячьей шкуры, надел старую облезлую оленью шапку, шею обмотал старым шарфом. Согбенный, мотающийся на ухабах старик, казалось, спал, но это было лишь с виду так: был он бодр и зорок. С тех пор как вернулся из города Суонда, он перестал спать даже ночью.
…Дуралей ввёл Кычу за руку и стал столбом посреди дома, наблюдая, как на радостях бестолково тыкаются друг в друга мать с дочерью. Не утерпев, старик подошёл к Суонде и рывком повернул лицом к себе:
— Какие новости в городе?
Не сводя глаз с Кычи, Суонда затряс головой — отрицательно.
— Нет, что ли?!
Суонда слегка наклонил голову — утвердительно.
— Как? Куда же он… делся?!
В ответ послышалось невнятное мычанье.
— Ты что, орясина, совсем онемел, что ли?! Видел ли Валерия, сатана?
Аргылов принялся с силой трясти его за грудки, но Суонда невозмутимо стал разматывать свой старый, весь в заплатах шарф. Пока он размотал шарф, да развернул его, да обтряс и повесил сушиться перед камельком на загрядке, Аргылову показалось, что за это время сварился бы котёл мёрзлого мяса.
— Хотуой, — обратился он к дочери. — Ты что-нибудь знаешь о брате?
— Нет! — отрезала та, даже не глянув в сторону отца.
А Суонда опять вернулся к двери, распутывая завязки шапки.
— Я тебя спрашиваю, видел ли ты Валерия?!
Одно мычание в ответ, и ничего больше.
— Уродина, что это означает: да или нет?
Аргылов оборвал завязки и сорвал с хамначчита шапку, затем посыпались пуговицы его шубы. Захватив одну полу и обежав вокруг Суонды, старик сорвал с него ветхую шубейку. Не обескураженный даже этим, Суонда молча направился к запечью и взял там веник — он собирался ещё обивать снег с торбасов. В ярости Аргылов вырвал у Суонды веник и тычком в грудь заставил его сесть.
— Говори, чёрт: видел его или нет?!
Суонда отрицательно мотнул головой.
— Как это нет? Он что, уехал куда?
— А-а-рест…
— Что? Арестовали? О, абаккам!
Аргылов со всего маху огрел Суонду веником по голове.
— Что тут болтаете? — подошла мать. — Как это могут Валерия… арестовать? Кто?
— Чекисты, дура, чекисты!
Лишиться сына, единственной своей надежды, — возможно ли такое пережить! Кто же теперь унаследует его имя, его богатство, кто продолжит его род? Девка, что ли? Якуты не зря говорят, что девушка предназначена иноплеменникам. Не потому ли Аргылов ещё с рождения дочери был равнодушен к ней и не потому ли они с женой, не сговариваясь, детей своих как бы поделили: отец всё больше водился с сыном, а мать — с дочерью. Годы шли, и чем глубже сын воспринимал отцовское воспитание, тем больше год от года дочь отделялась и отчуждалась от отца.
Прошлым летом из города Кыча вернулась совсем неузнаваемой: с отцом за всё лето ни полслова, только «да» или «нет». И дома — на сайылыке и на лугу в сенокос она только и крутилась среди молодёжи из прислуги и хамначчитов. Здесь она становилась весёлой, говорливой, заливалась песней. А в родной дом будто в неволю идёт. Странно даже, как это она согласилась приехать сюда, бросив свою желанную учёбу. Не иначе как Ыллам Ыстапан сумел уговорить её, пустив в ход какую-нибудь уловку…
С приездом Кычи старик Аргылов перебрался из чулана на большую половину дома, а мать с дочерью поселились вместе. В первую ночь через дощатую перегородку едва ли не до утра слышен был их горячий шёпот вперемежку с плачем. А за утренним чаем, не вдаваясь в объяснения причин, а попросту на правах отца и хозяина Аргылов строго запретил Кыче удаляться с усадьбы хотя бы на шаг.
Этот наказ отца Кыча выслушала молча: понимай как хочешь, то ли покорность, то ли протест. А поскольку скорее второе, чем первое, старик всей прислуге и хамначчитам строго-настрого приказал следить за дочерью во все глаза…
Так, в полубдении, в полусне, покачиваясь, вместе с санями с ухаба на ухаб, под мерный стук копыт и скрипение сбруи думал старик Аргылов то рассеянно обо всём сразу, то раздельно и нацеленно, но про что бы ни думал он, одна мысль не уходила из головы — Валерий… Загубили его, собаки! Как помочь ему, как помочь?! В Якутск поехать — сцапают самого. Послать кого-нибудь? Кого пошлёшь, не болвана же этого немого Суонду? Нет, на такие дела он не годится.
Аргылов понимал, что от беды, в какую попал сейчас его сын, вряд ли теперь уйти. Ни тот, кто с бубном, не спасёт, ни тот, кто с кадилом, не выручит. Тайного доверенного самого Пепеляева чекисты не пощадят, не помилуют! Да оно и без того давно и везде самой обычной мерой наказания стал расстрел: каждый старается опередить врага и каждый считает, что самый лучший враг — это мёртвый враг. Попадись какой-либо чекист в руки Валерия, уж наверняка рука бы не дрогнула. В чём сплоховал Валерий? Был неосторожен? Очень даже может быть. В последний раз он показался отцу чересчур возбуждённым и самонадеянным. Или продал его кто-нибудь из дружков? И так могло случиться… Настало время, когда одним глазом за врагом следи, другим — за другом. Сейчас многих потянуло в сторону красных. По настоянию какого-то Полянского стали они действовать способом увещевания, разъяснения да советов. И вот последствия — многие бедняки стали разбегаться из белых отрядов. Самого-то Полянского этого укокошили, правда, возле Хонхоики, да что толку? И какую штуку выкинул, вражий сын, думай — не придумаешь. Подскакал, рассказывают, к белому солдату и «сдавайся» говорит ему, мы, дескать, не расстреляем тебя. А тот не то сдуру, не то с испугу из-за пня бабах прямо в упор в него из ружья, тот с коня и свалился. Голодранца-якута, конечно, схватили и хотели прикончить, но этот Полянский тут и выкинул свою штуку: велел того накормить, дать табаку, провизии и отпустить домой. Пускай, дескать, на себе самом узнает, за что мы боремся, и расскажет об этом людям. Уму непостижимо! Умирает, вражий сын, а политику свою гнёт, широту души показывает! Да будь на его месте я… Полянский, как рассказывают, тут же испустил дух, а голодранец-якут, увидя это, заплакал навзрыд: «Расстреляйте меня!» Расстрелять-то его расстреляли, только свои же, белые. Пришёл он в свой белый отряд и стал рассказывать всё без утайки, как тот дурак, который, по поговорке, упав, забыл своё имя.