В другом углу Севский особенно торжественным тоном говорил Александру Ивановичу:

- Вы говорили, что меня любите?

- Да.

- И потому я могу требовать от вас услуги?

- Всегда.

- Я говорю это потому, что, быть может, вы мне будете нужны.

- Эх, вы, ребенок, ребенок, - говорил, грустно качая головою, Александр Иваныч, - я знаю, о чем вы будете просить меня.

- Знаете?

- Да... ну да что ж, впрочем? Ведь надо же вам когда-нибудь умереть? Не лучше ли даже умереть, пока вы молоды, пока вы еще не сделались подлецом. Я ваш.

- Хорошо, - сказал Севский, пожав крепко его руку. - Быть может, придет минута, когда я вам напомню об этом.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Было уже три часа утра, когда Лидия вошла в свою тесную, низенькую, бедную комнату.

Она была утомлена и задумчива. О чем она думала? О том ли, отчего рано уехал Севский, о том ли, отчего Званинцев играл в этот вечер менее обыкновенного?

Не знаю. Знаю одно только, что она совсем почти забыла о письме Севского.

Ей беспрестанно мерещился то мягкий, то пронзительный взгляд, полунасмешливая, полустрастная речь - этот гордый, высокий человек, равнодушно бросивший на стол проигранные им в банк три тысячи и тотчас же обратившийся к ней с веселою шуткою.

Не раздеваясь, села она на кровать и, опершись локтем на подушку, склонилась головой на руку.

Она была утомлена, но ей не хотелось спать.

Медленно расстегнула она спензер, из-под мыска выпала записка.

Она вздрогнула.

Она вспомнила - и с жадным любопытством дочерей Евы разорвала конверт.

Она читала.

Письмо было глупо, но искренно. Что-то похожее на чувство, на первое чувство мелькало на лице девочки.

Но она дочла до того места, где говорилось о Званиндеве.

Щеки ее вспыхнули самолюбивым румянцем.

Стало быть, этот человек, так глубоко презирающий все и всех, тоже человек, как и все другие.

Да... но зачем он смотрит на нее, как на ребенка?

Лидия была дитя, но дитя, созданное из ума и расчета. Да и не виновата была она, бедная девушка: вокруг нее все дышало расчетом, все было взвешено и продано, и если до сих пор еще не была продана она, то, вероятно, оттого, что на нее рассчитывали больше, чем на собственную честь и совесть.

И она знала это.

Но, подчиненная силе, она бессознательно, может быть, думала, что имеет полное право защищаться своим оружием - хитростию.

И в ней рано развилось это змеиное свойство, развилось на счет всех других.

Бессознательно она, может быть, так же презирала все, как сам Званинцев.

Она еще никого не любила.

Она была самолюбива - и в молодом, милом, умном Севском привыкла видеть мужа, который введет ее в иную жизнь; мечты об этой жизни, порядочной, быть может, блестящей, - ее сильно тревожили.

И только.

Она была холодна, она была опытна не по летам.

Она была воспитана чухонкой да хламом книг, который ей отовсюду таскали игроки, сбиравшиеся у отца.

Читатель может судить, каковы были эти книги...

Странная смесь ума и невежества, простоты и кокетства была в голове бедной девочки.

Будущее ее было безотрадно... и в нем также видела она такой же расчет, хотя, может быть, в иной сфере.

И в первый раз, почувствовала она в этот вечер обаяние бархатного взгляда, обаяние силы, которая, казалось, ее сжигала.

Но она была самолюбива.

Он должен быть у моих ног, - думала она.

И от этой мысли ее мучила бессонница...

Утренняя заря облила комнату... Лидия заснула.

Она была дивно прекрасна, разметавшаяся, освещенная розовым светом. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

В эту ночь Антоша, как называл его Сапогов, или Антон Петрович Позвонцов, губернский секретарь, уволенный от службы за неспособностию, как значилось в его формулярном списке, ночевал на Крестовском острове под кустами.

Случилось это очень просто.

Он выехал с Сапоговым в его коляске, но Сапогов не рассудил ночевать дома и ссадил своего друга посередине улицы;

Антоша пошел очень равнодушно дальше, дальше и все дальше, наконец он дошел до Адмиралтейского бульвара и рассудил было ночевать на одной из его скамеек, но вспомнил, что полиция встает довольно рано.

И он спокойно шел, куда глаза глядят, - и так же спокойно лег под кустами Крестовского.

Но он не спал... он думал, - чего с ним давно уже не бывало, но какой-то хаос были его думы. То мелькали перед ним воспоминания давно минувшего: маленький домик в одном из самых отдаленных концов Москвы, тихая, скучная жизнь, два старых, облитых слезами, изборозженных морщинами лица мужское и женское, и он готов был плакать; то, с негодованием отвергнувши эту полосу жизни, он видел себя молодым, полным надежд, безумно предающимся жизни, только что вырвавшимся на волю, с деньгами, еще уважаемым... с деньгами!.. О! он не знал тогда цены денег, он не знал, что деньги одни только делают человека свободным, он не знал еще, до чего доводит отчаянное безденежье и хандра, он не видал еще себя в своем будущем презренным паразитом Сапогова, бездомным скитальцем, который терпит все возможные унижения для того, чтобы не возвратиться на квартиру, где его ждет старый, пьяный, но жалкий слуга, не евший, может быть, три дня, да крик хозяйки за недоплаченные деньги. Он еще не знал тогда этого, он верил еще, что найдутся люди, которые поддержат человека, если он сделает ошибку в жизни, поддержат не бесплодным советом, а деньгами, деньгами, деньгами. И вот теперь он убедился горьким опытом, что человеку, раз запутавшемуся на свете, ровно нельзя ничего сделать; от долгов он бегал из дому, от долгов он не ходил на службу, которую и так не очень любил...

И вот нынче, в этот вечер, перед ним стоял человек с гордым челом, равнодушно и беспечно терявший тысячи за карточным столом, смелый, надменный, презиравший свободно все, что стояло с ним не в уровень.

То был идеал, тревоживший его юность, то был тип, который когда-то, еще юношей, он имел возможность хотя корчить - он, теперь друг, и наперсник, и подлейший раб презираемого им Сапогова.

В эту минуту Антоша без малейшего колебания продал бы душу черту, если бы черт не был слишком скуп в наше время.

Боже, боже! была пора, когда его могли спасти только полтораста рублей, только уплата первого, запутавшего его долга, и он жил бы, жил себе, скромный, грустный, отрекшийся от жажды необычной участи, но гордый, но не имеющий нужды ни в ком, и было бы своего роду величие в этом ограниченном положении. И он пошел тогда к своим друзьям, и он рассказывал им свое положение со всею искренностию, со всею чистотой благородной души, которая считает всякого способным к человеческому поступку; но его друзья удивлялись только, что его может запутывать такая безделица, снабжали его советами вдоволь и угощали у Излера.