– Я готов внести ясность, – спокойно сказал Сталин. – Польская делегация сообщила нам, что Польша вынуждена временно задержать этих немцев, чтобы использовать их на уборке урожая. Как только уборка закончится, все немцы будут эвакуированы.
– Значит, ситуация вырисовывается такая, – теперь уже решился на иронию Черчилль, – поляки будут иметь продовольствие и топливо, а мы получим добавочное немецкое население, которое обязаны снабжать и продовольствием и топливом. Не считает ли справедливым генералиссимус войти в наше положение?
– А не считает ли нужным премьер-министр войти в положение поляков, которых немцы разоряли в течение пяти с половиной лет? – жестко спросил Сталин. – Или страдания польского народа не в счет?
«Они, кажется, собираются начать все сначала?» – с сожалением подумал Трумэн и решительно произнес:
– Я не хочу повторяться, джентльмены. О моем сочувствии полякам и русским, о моем отношении к их страданиям вы слышали уже не раз. Но сейчас я хотел бы сделать одно важное разъяснение. Меня смущает то обстоятельство, что мы вольно или невольно как бы предопределяем содержание будущего мирного договора с Германией. А по нашей конституции, этот договор может быть заключен лишь с одобрения сената. Соединенных Штатов. Конечно, я постараюсь сделать все, чтобы получить такое одобрение, но гарантировать его, естественно, не могу.
Трумэн исподлобья посмотрел на Сталина, стараясь определить, какое впечатление произвело на того это заявление. Оно было ответом президента на тот «вольт», который три дня назад выкинул Сталин, желая иметь за своей спиной, так сказать, материализованное польское мнение. Отлично. Трумэн противопоставит ему мнение целого американского конгресса. Мало? Всей американской общественности. Кто лучше американского президента может знать это мнение? Попробуйте спорить!..
Увидев, как Сталин недоуменно приподнял брови, Трумэн не без нарочитого сожаления продолжал:
– Да, джентльмены, я должен считаться с сенатом, а сенат, в свою очередь, должен принимать во внимание американское общественное мнение. Политические настроения в Америке сейчас таковы, что я не могу не считаться с ними при обсуждении того или иного вопроса.
Наступило молчание. Сталин сосредоточенно постукивал мундштуком своей очередной папиросы по краю пепельницы, перекидывая мысленно мост от этого заявления Трумэна к разговору с Гопкинсом, который состоялся в Кремле. «Значит, ссылки Гопкинса на американское общественное мнение не были тогда случайными, – подумал Сталин, – они служили лишь прелюдией к тому, что сейчас произнес уже сам Трумэн. Это, так сказать, заявка на будущее. Почти не замаскированная угроза объявить Конференцию ни к чему не обязывающим словоговорением, как только президенту станет ясно, что добиться того, чего он хочет, невозможно». И тогда Сталин решил прижать Трумэна к стене, заставить его гласно раскрыть смысл своей ссылки на сенат и общественное мнение Америки или столь же гласно дезавуировать свои подлинные намерения. Глядя в упор на него, Сталин спросил:
– Высказывания президента касаются только мирных договоров со странами, которые воевали вместе с Германией, или же всех вопросов, которые здесь обсуждаются?
– Это относится к тем соглашениям и договорам, которые, по конституции, должны быть направлены на утверждение сената Соединенных Штатов, – сказал после короткой паузы Трумэн, явно пытаясь увильнуть от прямого ответа.
Но Сталин как бы снова возвратил его к стене:
– Значит, все остальные вопросы мы вправе решать?
– Мы можем решить здесь любые вопросы, которые… не требуется передавать на ратификацию сената.
– Поставим точку над «i», – не отпускал его Сталин. – Ратификации сената требует только вопрос о мирных договорах? Во всем остальном президент, надеюсь, имеет достаточные полномочия?
Трумэн мог перенести что угодно, кроме удара по собственному самолюбию.
– Да, конечно! – воскликнул он, вскидывая голову. – Я обладаю самыми широкими полномочиями!.. Но… – президент запнулся, как бы в поисках выхода из трудного положения, в котором оказался. – Но я не хочу этими полномочиями злоупотреблять!
– Кто же говорит о злоупотреблениях? – развел руками Сталин…
Заседание на этом могло бы и закончиться – все ведь заранее молчаливо согласились, что оно будет коротким. Но когда возникал хоть какой-либо спор, Черчилль молчать не мог. Любая дискуссия неотвратимо влекла его к себе, как коррида тореадора, как моряка океан.
– Я полагаю целесообразным вернуться к вопросу о польском движении на запад, – неожиданно объявил он.
Трумэн и Сталин посмотрели на часы. Потом Сталин сказал:
– Обменяться мнениями я, конечно, согласен, но располагаете ли вы, господин премьер-министр, достаточным временем? Немаловажно и то, что здесь еще находится польская делегация и, может быть, кто-либо из нас захочет дополнительно побеседовать с ней. Однако если есть намерение обсудить и решить этот вопрос сегодня…
– Я не предлагаю обсуждать или решать этот вопрос сегодня! – запальчиво воскликнул Черчилль. – Я хотел бы только заявить, что от него зависит успех всей Конференции. Если мы не решим польского вопроса и не примем постановления о равном распределении продовольствия на всей территории Германии, то это будет означать провал Конференции, сколько бы она ни продолжалась! А пока что по этим основным вопросам мы не добились никакого прогресса.
Нахохлившись, Черчилль обвел вопрошающим взглядом всех сидящих за столом.
– Действительно, – с оттенком растерянности подтвердил Трумэн, – у нас тут никакого прогресса нет.
«Не кажется ли президенту и премьер-министру, что в данном случае они и мы несколько по-разному понимаем слово „прогресс“? Конечно, они считали бы прогрессом, коль удалось бы отклонить требования Польши, обеспечить в этой стране приход к власти Миколайчика, если уж не Арцишевского, восстановить антисоветскую Германию. Это был бы „прогресс“! Но такого „прогресса“ вы не добьетесь, господа, нет, не добьетесь…»
Так, наверное, думал в те минуты Сталин и решил еще раз проучить Черчилля. Понимая, что тот не может быть заинтересован в продолжении дискуссии именно сегодня, а хочет только поставить еще один «заявочный столб» и закончить заседание, так сказать, на антипольской ноте, советский лидер подлил масла в огонь. Не торопясь, как бы нарочно замедляя ход заседания, он заговорил о том, что распределение продовольствия для Германии вряд ли является сейчас главной темой. Гораздо большее значение имеет проблема снабжения всей Германии углем и металлом. Без решения ее трудно будет решить и проблему продовольственную. Но девяносто процентов металла и восемьдесят процентов каменного угля дает Рур, не так ли? В какой же зоне он находится? Может быть, в советской? Нет, Рур расположен в английской зоне…
Сталин умолк, стараясь предугадать, как отреагирует на это Черчилль. Еще на переговорах, предшествовавших Конференции, Советский Союз предлагал поставить Рур – эту наиболее мощную в индустриальном отношении часть Германии – под контроль Соединенных Штатов, Великобритании, СССР и Франции, создать для того специальный Союзный Совет. Такое предложение было отвергнуто и Америкой и Англией. Оно противоречило их намерению сохранить послевоенную Германию как военно-экономический форпост против Советского Союза.
Конечно, вслух ничего подобного не говорилось. Не скажет этого Черчилль и теперь. А что же он скажет? Что Рур разрушен? Тогда можно будет напомнить ему факты, которые уже приводил Громыко: о вполне сохранившихся заводах Круппа в Рейнгаузене, например… Но Черчилль пошел по другому пути. Он сказал:
– Если уголь из Рура будет поставляться в русскую зону, то за это русским придется платить продовольствием из своей зоны.
– Вот как? – удивился Сталин. – Но разве Рур не входит в состав Германии? Или господин Черчилль пришел к выводу, что идея о передаче Рурской промышленной области под совместный контроль наших трех стран и Франции не так уж плоха?