- О чем спросить? - Танька присела перед нами на корточки. - Может, у меня спросите?
- У тебя не станем - ты тоже алкоголичка, - отрезал Пашка.
- А о чем? О чем спросить?
- А пес его знает, - ответил Пашка с досадой. - О чем-нибудь.
Он как-то резко помрачнел.
- Ясно, - сказала Танька. - Пошел нагруз.
- Нагруз пошел, - подтвердил Пашка.
- Ладно, - сказал я, вставая. - С меня, короче, ящик вина. Будьте здоровы.
- Ты уже? - спросил Рыжий.
- Мы ненадолго, - сказала Танька, тоже вставая. - Выйдем, кое-что обговорим и вернемся.
- Говори только за себя, - попросил я, прощаясь за руку с Рыжим и остальными ребятами. - До субботы. Сам, может, не приду, но ящик вина доставлю. Пока. Всем пока.
- Что говорить Ленке, если прибежит? - спросил Пашка, имея в виду мою жену.
Это уже попахивало провокацией.
- Не прибежит, не волнуйся, - ответил я, уходя. А что еще можно сказать в такой ситуации?
Танька нагнала меня на лестнице. Мы молча спустились вниз, вышли из подъезда, а на дворе - у Пашки окна были завешены грязной ветошью - на дворе только начинало смеркаться. Танька залезла в машину, достала из бардачка бутылку портвейна, и мы пошли вниз, к оврагу, по-прежнему молча, но теперь уже оба знали, куда идем и зачем. Было горько. От всех наших прошлых недоразумений, ссор, даже драк, от всех наших поисков и потерь друг друга, от честной дружбы и хулиганской любви в подъездах и окрестных кустах остался только один маршрут: вниз по тропинке от Севкиной голубятни и два часа на пруду - раз в два, раз в три месяца, можно даже без слов, вот как сейчас. Как-то ловко и гадко обворовались мы с этим маршрутом, и обидней всего, понимаете, было иметь память, потому что мы были созданы друг для друга, а такое не забывается.
- Гена, - сказала Танька, когда мы прошли овраг. - А ты ведь еще не поздравил меня. Забыл?
Я промолчал. Танька заступила дорогу. Мы остановились; до пруда оставалось метров полста.
- Какая муха тебя укусила? Ты не рад, что у нас с тобой появились деньги?
- У нас? - переспросил я. - Рад. Искренне рад. Замечательная такая тысяча, за которую не надо отчитываться перед мужем. Нашим мужем.
- Осел, - сказала Танька.
- Да нет, просто все стало на свои места. Ты действительно играешь в две игры, Танька. А нормальный человек, как сказал Пашка, должен играть в свою игру.
- Осел, - повторила Танька. - Моя игра - это ты. Ты, а не деньги. Плевать я на них хотела, если тебя не будет, ясно?
- Ясно, - ответил я. - Теперь нужен я, а не деньги. Пришла, значит, и моя очередь.
- Хочешь, я порву эту карточку?
- Нет, - подумав, ответил я. - Поздно. Надо было три года назад это сделать. Теперь поздно.
Она все-таки достала ту штуку, которую Славик называл отрывным купоном, но я выхватил ее у Таньки, потому что в запале, чем черт не шутит, она и впрямь могла порвать свою тыщу.
Танька по-кошачьи бросилась за карточкой, но недопрыгнула, бросилась на меня, мы упали в траву и покатились. В общем, мы почти сразу стали целоваться, а не бороться. Еще не было случая, чтобы Танька не повернула по-своему, и тут меня такая взяла обида, я даже подумал, что перестану себя уважать, такая досада, что я - впервые в жизни - оторвался от Таньки, подобрал бутылку, купон, пошел и сел на берегу пруда. Она тоже пришла, пока я нагревал спичкой пластмассовую пробку бутылки, села рядом и молча протянула руку то ли за бутылкой, то ли за купоном.
- На, возьми, - сказал я, подавая купон. - Ничего у нас не получиться, Танька. Поезжай вокруг Европы, сделай себе круиз или еще что-нибудь, только, ради бога, забудь меня. Ты ведь знаешь, как я тебя люблю, но совсем не знаешь, как ненавижу, да-да, ненавижу, неужели ты не чувствуешь этого? Давай остановимся, пока не поздно.
- Давай, - сказала она, отнимая бутылку. - Давай остановимся.
Но я уже не мог остановиться:
- Я не люблю жену, хотя она хорошая баба, в сто раз лучше тебя, а тебя, которую люблю, ненавижу. У меня не осталось никого, кроме дочки, это единственное, что у меня есть для души, неужели ты хочешь, чтобы я лишился и этого?
- А ты поплачь, - сказала Танька.
Я замахнулся на нее и заплакал теми самыми пьяными слезами, которые всегда презирал, заплакал от горя и унижения, от стыда за себя, потому что не мог, не должен был настоящий мужчина говорить женщине такие вещи. Танька испугано смотрела на меня - потом, паразитка, тоже заплакала. Так мы и рыдали в четыре ручья по-над прудом - я, когда подумал об этом со стороны, нечаянно засмеялся сквозь слезы.
- Какие мы с тобой идиоты, Танька...
- Ты осел, Генка, - отвечала она, всхлипывая. - Дай хоть поплакать по-настоящему...
- Извини, - кротко отвечал я.
Так мы и сидели на пруду, по очереди сморкаясь, смеясь и размазывая слезы. И смех, как говорится, и грех. Нашлись у нас и хорошие слова друг для друга, мы их тоже говорили в тот вечер, хотя, если по правде, какие там еще между нами слова? - там так тесно между нами, что для слов зазора не оставалось. Так что больше молчали, смотрели на пруд и пили портвейн. Вон там я гулял с Викой, а тут она качала свою коляску, самую красную... Я не стал рассказывать об этом Таньке, потому что это была другая жизнь. Лес за оврагом гудел от комариного звона. Пруд, как порция кофе, лежал в серебряных берегах, и ничего в нем не было от грязной лужи. Мне не хотелось портить этого впечатления, Таньке тоже.
1982