На другой день Берилов проснулся с зарею и, раздумав о своем положении, чувствуя беспрерывно возрастающее изнеможение, решился собрать все силы и в этот же день кончить портрет, чтобы еще до вечера выбраться домой. Он оделся, сошел из светелки, в которой была отведена ему квартира, в нижний этаж, пробрался в залу, где обыкновенно работал, и тихохонько занялся своим делом. В ближней комнате, отделявшейся от залы досчатою стеною, раздавались голоса, в которых он с отвращением различил хриплый орган своего хозяина. Он продолжал работу, стараясь не слушать, что там говорится, но вдруг был поражен следующими словами, громко прочитанными Лемешевым: "А вследствие сего и просят, дабы благоволено было помянутого дядю их, отставного полковника князя Алексея, княж Федорова сына Кемского, яко находящегося в сумасшествии, в силу высочайшего указа июля 8-го 1815 года, посадить в дом умалишенных". - "Браво! Лихо!" - закричал другой голос, и кто-то захлопал в ладоши. "Не бывал ли дядюшка ваш в Италии?" - спросил Лемешев. "Был, во время Суворова, - отвечал другой голос, - ранен, отдался в плен и под разными предлогами шатался там несколько лет; от этого и началось расстройство нашего имения". - "Весьма хорошо и прилично, - возразил Лемешев. - К доказательствам его сумасшествия прибавим, что он находится без ума и памяти, в какое беспамятное состояние люди легко приводятся в Италии, как то известно по статистике". "Благодетель, спаситель мой! - закричал второй голос. - Позвольте выпить еще за ваше здоровье!" - Хлопнула пробка, зашипело шампанское, и бокалы чокнулись.

Берилов, ни живой ни мертвый, подошел к стене, отделявшей его от разговаривавших, сел на стул, притаил дыхание и, прилежно вслушиваясь, узнал о гнуснейшем заговоре против его друга. У Лемешева сидел Платон Сергеевич Элимов, который за несколько времени до того принужден был выйти из военной службы по поводу пощечины (данной им или полученной - об этом показания разногласят) и теперь занялся устроением фамильных дел. Он объявил матери, что намерен спасти родовое свое имение, доказав, что князь помешался в уме и даже для общественной безопасности должен быть посажен на цепь. Алевтина изумилась, испугалась и умоляла сына бросить это намерение. Даже Тряпицын советовал оставить сии экстренные меры, обнадеживая Платона, что дядя его и без того скоро отправится на тот свет от своих сумасбродных воображений. Платон разбранил свою мать, едва не прибил вотчима и его наставника и обратился с своим иском к Лемешеву, которого ему рекомендовали как человека, весьма искусного в ведении тяжебных дел. Платон производил это дело с согласия брата и сестры, которые дали ему совершенное полномочие, и, приезжая к Лемешеву по вечерам, просиживал ночи с этим достойным помощником. Не было гнусности, которой бы они не вплели в свое прошение: Ветлина объявили они побочным сыном князя, а Хвалынского, управлявшего его имением, обвинили в подлогах, краже и грабежах, вследствие которых князь приведен в совершенную нищету, от чего расстроенный его рассудок еще более повредился. Берилов слышал все это, потому что нынешнее совещание было окончательное: бумаги были изготовлены, только переписать на гербовой и подать. Когда пробило шесть часов, Лемешев и Элимов расстались с неоднократными лобызаниями и уверениями, с одной стороны, в усердном старании и неминуемом успехе дела, с другой - в чувствительнейшей благодарности.

Берилов видел из окна, как Платон Элимов в партикулярной шинели, но еще в военной фуражке, сел на парные дрожки, и они полетели со двора. Испуганный, встревоженный артист с трудом взобрался в свою светелку и там, в ужасе и лихорадке, бросился на постель. Его долго дожидались внизу, но видя, что он не сходит, послали за ним слугу. Живописец велел сказать, что он болен, что портрет кончен и что он непременно хочет воротиться в город. Лемешев не поверил слуге, отправился сам к своему гостю и действительно нашел его в величайшем расстройстве. Опасаясь следствий и посещения земского суда в случае скоропостижной смерти человека, забредшего к нему в глушь, он отправил его в Петербург с двумя слугами... Кончив рассказ с напряжением всех сил своих, Берилов обнял князя и, вскричав:

- Спасайтесь, спасайтесь от этих злодеев! - опять лишился чувств.

- Вот вам, - сказал Кемский другу своему, - свидетельство образа мыслей и дел моих племянников!

- Ради бога, - возразил Алимари, - воспользуйтесь этим случайным открытием и предупредите если не несчастия, то большие неприятности. И одно свидетельствование вас со стороны правительства будет для вас тягостнее самого тяжелого процесса. Поезжайте, куда должно. Я присмотрю за больным.

Кемский обещал последовать этому совету, но не прежде того, как удостоверится, что Берилов пришел в себя и успокоился.

LI

Но каким образом предупредить, отклонить исполнение адского замысла? Кемский решился обратиться к Алевтине, образумить, усовестить ее. Он поехал к ней.

- Генеральши нет дома, - сказал ему швейцар, - изволили уехать в благотворительный комитет в пользу разорившихся в России французов, а генерал дома-с.

Кемский пошел к зятю. В передней не было никого; в других комнатах также. Князь дошел до кабинета, долго ждал кого-нибудь, чтоб о нем сказали, но потеряв терпение, отворил двери кабинета и вошел.

Фон Драк сидел за столом, подперши руками голову, в глубоком размышлении: он не слыхал и не видал вошедшего.

- Иван Егорович, - сказал ему князь тихим голосом, - скажите, ради бога, что вы со мною сделали!

Фон Драк вздрогнул, послышав звуки его голоса, вскочил и бросился в его объятия.

- Так вы все знаете, князь! Простите ли вы меня? - вскричал он голосом отчаяния.

- Знаю многое, - отвечал князь, - но все ли, не могу сказать.

- Так я вам открою! - возразил фон Драк. - Садитесь, выслушайте меня! Я несчастнейший человек в свете. Вся жизнь моя прошла в трудах, заботах, горе и страхе. Долее не могу терпеть мучений моей совести и обхождения со мною детей Алевтины Михайловны. Если б вы не пожаловали ко мне, я сам отыскал бы вас избавьте меня от адских мучений. Ведь и у меня есть совесть - да-с, есть вера-с.