Батюшка как самый почетный в округе помещик, по приглашению чиновника, присланного из Петербурга, отправился в город на совет, не воображая, какой опасности подвергает бедных своих детей. Вдруг одна из злодейских шаек вторглась в наше село, окружила господский дом и с диким воплем требовала помещика. На ответ, что он уехал в город, разбойники возразили, что в доме, конечно, остался кто-нибудь из его кровных, и требовали у крестьян выдачи жены и детей барских. Добрые наши служители, любившие барина своего, как отца, отвечали, что барыня скончалась за полгода, а дети увезены отцом. Кровожадные изверги не поверили этому и кинулись в дом. Старушка, моя няня, видя беду неминуемую, вдруг раздела меня донага и вместо тонкой сорочки и платьица надела запачканную крестьянскую рубашонку и опоясала ветхою тесьмою. Я это сносил терпеливо, но когда она вздумала сажею марать мне лицо и руки, я закричал: "Нянюшка! Нянюшка! Что ты это меня пачкаешь? Я тятеньке пожалуюсь!" Она старалась меня успокоить, умоляла, чтоб я молчал, но я не переставал плакать, срывал с себя грязную одежду и кричал: "Отдайте мне мое платье!" Комната наполнилась женщинами и детьми, которые вздумали в господском доме искать себе спасения и приюта. Все со слезами просили меня замолчать, но напрасно. Уже слышались шаги буйной толпы, уже раздавались яростные голоса извергов, алкавших господской крови, уже растворилась настежь дверь в переднюю, - вдруг в ней появилась черная женщина, как я привык называть ее про себя: бледная, с распущенными волосами, в том же платье, как я видел ее во время чумы; она остановилась в дверях, вперила в меня укоряющий взор и погрозила пальцем. Я в то же мгновение умолк и, оборотясь к няне, прижался к ней лицом. Необычайный шум вскоре заставил меня оглянуться: комната наполнилась неистовыми, пьяными разбойниками. "Где щенята проклятые? - вопили они. - Али утаили их, что ли! Всех перебьем!" Бабы с детьми бросились в ноги злодеям, и я припал подле няни. "Ей же ей, их нет здесь, - кричали они, верьте богу, отцы родные!" - "Смотрите! - ревели разбойники, рассыпаясь по комнатам. - Если хоть одного найдем, всем вам конец! Признайтесь скорее, до беды!" Испуганные женщины повторили свои клятвы. Шумная толпа кинулась в другие комнаты, а старушка няня, схватив меня на руки, выбежала из господского дому в село, принесла меня в дом своего сына и посадила на печь. Она смертельно боялась, чтоб я не вздумал кричать, упрямиться и требовать своего платья, но я был тих и нем, к крайнему ее изумлению и удовольствию. Смятение продолжалось во весь день, к вечеру утихло на улицах, но меня не выпускали из избы, не снимали с печи, я заснул от испуга и усталости.

На другой день вступила в село какая-то команда, и бунтовщики по приближении ее разбежались. Вскоре воротился батюшка, и моя спасительница принесла меня домой. Увидев отца моего, она бросилась ему в ноги, восклицая: "Батюшка-князь Федор Петрович! Вот сынок твой, князь Алексей! Прости, отец родной, что мы одели его как крестьянского мальчишку, да, вишь, злодеи грозились всех баричей перебить, так мы и догадались: бог помог нам, а ты, батюшка, не взыщи!" Отец с радостными слезами обнял меня и усердно благодарил няню, но не одни слезы радости пришлось ему проливать в этот день. Няня, устрашенная мыслию об опасности своего питомца, не подумала о младшем брате моем, которому было десять месяцев от роду. Кормилица его, послышав шум, в испуге схватила ребенка, бросилась из дому в село, из села - в лес. На другой день нашли ее в беспамятстве, верстах в десяти от дому, на дне глубокого оврага, покрытую ранами и ушибами, в застывшей крови. Очнувшись, она объявила, что бежала без памяти сама не зная куда. Вдруг раздались вокруг нее крики. В недоумении и испуге бросила она дитя в кусты, а сама кинулась в сторону. Ударом в голову ее оглушило; она лишилась чувств и покатилась в овраг.

По ее показанию, стали искать в кустах и нашли под одним детскую шапочку более ничего. Все разыскания, все исследования были напрасны. Бедный младенец пропал. Не скажу: погиб, и вот почему. Батюшка, сильно пораженный этим бедствием, часто ходил со мною на то место, где пропал брат мой; потом выложил туда дорогу и на краю дикого оврага построил домик. Это место было позорищем забав, игр, мечтаний моего детства. Чрез два года после того ужасного происшествия батюшка повез меня в Петербург для отдачи в кадетский корпус. Накануне отъезда нашего мы пошли проститься с нашим домиком. Это было в августе месяце, после обеда. Батюшка в безмолвном унынии, ведя меня за руку, обошел всю ту сторону, как будто ища своей невозвратимой потери, и, когда начало смеркаться, вошел в домик, где ожидала его няня с чаем, а я остался на краю оврага. Мысль о том, что я оставляю места, где жила матушка, где погиб брат мой, наполнила грустью мое младенческое сердце. Я пошел к роковому кусту и, глядя на густую зелень его, думал: "Так ты умер, друг мой?" В это время что-то темное приподнялось из-за густой зелени: всматриваюсь - и вижу знакомую мне черную женщину, но не страшную, не грозящую, как бывало, а с какою-то милою, утешительною улыбкою. Она покачала головою, как будто желая сказать: "Нет, он не умер!", указала на тропинку и разлилась туманом в вечернем сумраке.

Князь замолчал, выглянул с странным выражением испуга и удовольствия из окошка, смотрел несколько секунд на густые сосны, черневшиеся недалеко от дороги, потом улыбнулся со вздохом.

Хвалынский пристально всматривался в ту сторону, ничего не видел и наконец спросил:

- Не причудилось ли тебе опять чего-нибудь?

- Нет, - сказал князь, - что-то налетело на душу странное. Я вот уже несколько дней не могу освободиться от видения, но оно не с того света. - При этих словах он покраснел.

- А, догадываюсь! - вскричал Хвалынский. - Сердце подстрелено. Пора, друг мой, пора! Нельзя ли сделать меня твоим поверенным?

- Как можно? - сказал князь с усмешкою. - Ты мне в этом почти соперник. Но нет! Это пустое, вздор! Это игра воображения.

- Тем легче тебе открыться! - продолжал любопытный Хвалынский.

- Скажу тебе правду, - отвечал князь, как будто принуждая себя, - не знаю отчего, только Наташа беспрерывно мерещится у меня в глазах. Ты знаешь, что я ее уважаю, можно сказать, люблю за благородство ее нрава, за ум, образование, но никогда не думал я чувствовать к ней чего-нибудь более, и помнится, не далее недели откровенно говорил тебе, до какой степени ее гордая холодность меня оскорбляет. Вот дня четыре тому назад я сижу у сестрицы в гостиной. Матушка рассказывала что-то о своих женихах елисаветинских времен. Я нечаянно посмотрел в зеркало и увидел, что Наташа, сидевшая тогда в другой комнате, устремила на меня глаза свои с каким-то необыкновенно томным выражением. Когда взоры наши встретились в зеркале, глаза ее засверкали, лицо подернулось бледностью, и мне показалось, что в нем было выражение лица моей мечты. Я глядел на нее несколько секунд с неизъяснимым наслаждением. Вдруг она, как будто догадавшись, что и я вижу ее, когда она на меня смотрит, отворотилась от зеркала, встала и поспешно удалилась в другую комнату. Чрез час увидел я ее в гостиной. Лицо ее было нежное, прекрасное, миловидное, правильное, но то небесное выражение исчезло. Она глядела на меня учтиво, строго и холодно, как всегда, а я и малейшим движением лица боялся дать ей почувствовать, что помню, как наши глаза менялись взглядами в зеркале. С тех пор изображение ее в зеркале меня не покидает. Я вижу ее, пью восторг из глаз ее, забываюсь, но эта мечта скорее всего проходит при появлении ее самой: вижу, что это не та!