- Ты называешь это свободой совести? - прервал его голос со ступенек молитвенного дома.

Это был голос "самовольного проповедника". Печальная и спокойная усмешка мелькнула на кротком лице Роджера Уильямса, но Эндикотт, возбужденный всеми событиями этого дня, с яростью взмахнул мечом в сторону преступника, - у такого человека, как он, подобный жест выглядел весьма зловеще.

- Что ты знаешь о совести, ты, мошенник? - воскликнул он. - Я говорил о свободном служении господу, а не о своевольном осквернении и осмеянии его. Не прерывай меня, или я велю забить тебе голову и ноги в колодки до завтрашнего дня. Слушайте меня, друзья, не обращайте внимания на этого проклятого смутьяна. Как я уже сказал, мы пожертвовали всем и прибыли в страну, о которой едва ли слышали в Старом Свете, для того чтобы превратить ее в Новый Свет и в трудах искать путь отсюда на небеса. Но что бы вы думали? Этот сын шотландского тирана, этот внук папистки и прелюбодейки, шотландки, чья смерть доказала, что золотая корона не всегда спасает голову помазанника от плахи...

- Не надо так, брат, не надо, - прервал его мистер Уильямс. - Такие слова не годится произносить даже при закрытых дверях, а тем более на улице.

- Замолчи, Роджер Уильямс! - отвечал Эндикотт высокомерно. - Мой дух прозорливее твоего в этом деле... Говорю вам, товарищи по изгнанию, что Карл Английский и архиепископ Кентерберийский Лод, наш злейший гонитель, решили преследовать нас и здесь. В этом письме сообщают, что они сговариваются послать сюда генерал-губернатора, коему будет поручено вершить суд и справедливость в стране. Они собираются также учредить идолопоклоннические церемонии английской епископальной церкви; так что, когда Лод будет целовать, как римский кардинал, туфлю папы, он сможет отдать Новую Англию, связанную по рукам и ногам, во власть своего хозяина.

Глубокий вздох слушателей, выражавший чувства гнева, страха и скорби, был ответом на это сообщение.

- Смотрите, братья! - продолжал Эндикотт с еще большей энергией. - Если этот король и этот архиепископ добьются своего, то мы скоро увидим крест на шпиле этой молельни, которую мы выстроили, а в ее стенах - высокий алтарь, вокруг которого и днем будут гореть восковые свечи. Мы услышим звон колокола при освящении святых даров и голоса папистских священников, служащих мессу. Но подумайте только, христиане, - неужели мы позволим свершиться всем этим мерзостям, не обнажив меча, без единого выстрела, не пролив ни единой капли крови, - и все это на самых ступенях церковной кафедры? Нет! Пусть рука ваша будет тверда и сердце отважно! Здесь мы стоим на собственной нашей земле, которую мы приобрели за свои товары, которую мы завоевали своими мечами, которую мы расчистили своими топорами, которую мы возделали в поте лица своего, которую мы освятили нашими молитвами господу, приведшему нас сюда! Кто же сможет поработить нас здесь? Что нам до этого прелата в митре, до этого короля в короне? Что нам до Англии?

Эндикотт посмотрел на взволнованные лица людей, которым передалось его настроение, а затем неожиданно повернулся к знаменосцу, стоявшему рядом с ним.

- Опустите знамя, - сказал он.

Офицер повиновался, и Эндикотт, взмахнув мечом, вонзил его в ткань знамени и левой рукой вырвал оттуда красный крест. Затем он потряс над головой изорванным знаменем.

- Гнусный святотатец! - воскликнул, не в силах более сдерживаться, приверженец епископальной церкви, стоявший у позорного столба. - Ты отверг символ нашей святой веры!

- Измена! Измена! - завопил роялист, закованный в колодки. - Он надругался над королевским знаменем!

- Перед богом и людьми я готов подтвердить то, что я сделал, - отвечал Эндикотт. - Барабанщик, играй туш, солдаты и все, кто здесь присутствует, кричите ура в честь знамени Новой Англии. Отныне оно не подвластно ни папе, ни тирану!

Криком торжества народ одобрил один из самых смелых подвигов, увековеченных нашей историей. Да будет имя Эндикотта славно вовеки! Мы смотрим сквозь мглу веков и узнаем в красном кресте, сорванном со знамени Новой Англии, первое предзнаменование того освобождения, которое наши отцы довели до конца, когда кости этого сурового пуританина уже более столетия покоились в земле.

РОЗОВЫЙ БУТОН ЭДУАРДА ФЕЙНА

Перевод И. Исакович

Нет, пожалуй, более трудной задачи для воображения, чем, глядя на унылую человеческую фигуру преклонного возраста, мысленно воссоздавать юность этого человека и, не забывая о сходстве форм и черт лица, восстанавливать те его привлекательные свойства, которые унесло с собой время. Некоторые старые люди, в особенности женщины, выглядят такими усталыми под бременем лет и такими удрученными, что кажется, будто они никогда и не были молодыми и веселыми. Легче представить себе, что эти мрачные призраки были посланы в мир сразу такими увядшими и дряхлыми, какими мы их видим ныне, умеющими сочувствовать лишь страданию и горю, и что назначение их - бодрствовать у смертного одра и плакать на похоронах. Даже их траурные вдовьи одежды кажутся неотъемлемой частью их существа; все их свойства объединились, чтобы превратить их в мрачные тени, странно бредущие в солнечных лучах человеческой жизни. И все-таки не такая уж неблагодарная задача - взять одно из этих печальных существ и заставить фантазию работать, чтобы прояснить тусклый взгляд, и сделать темными седые волосы, и окрасить мертвенно-бледные щеки в розовый цвет, и распрямить сгорбленную дряхлую фигуру, пока в кресле старой матроны не окажется блистающая утренней свежестью девушка. Когда чудо произойдет, заставьте годы, один печальнее другого, взять обратно свое и возложите на плечи юного существа весь груз старости и горя. Таким путем вам удастся прочесть морщины и линии, эти меты времени, и обнаружить, что в них заключен глубокий урок для мысли и чувства. Много пользы можно было бы извлечь, внимательно изучая моего достопочтенного друга, вдову Тутейкер, сиделку, пользующуюся широкой известностью, проведшую эти сорок лет в комнатах больных, в атмосфере предсмертных вздохов. Посмотрите! Вот она сидит, склонившись к своему одинокому очагу, подоткнув платье и нижнюю юбку, жадно вбирая в себя все тепло от огня, который теперь, в сумерках, начинает разгонять осенний холод ее комнаты. Пламя причудливо прыгает перед ней, то тускло освещая глубокие рытвины ее морщинистого лица, то призрачной дымкой затуманивая очертания ее дряхлой фигуры. В правой руке сиделка Тутейкер держит чайную ложку, а в левой - стакан, содержимое которого она размешивает и откуда исходит благоухание, ненавистное обществам трезвости. Вот она отхлебнула, помешала ложкой, снова отхлебнула. Ее грустное старое сердце нуждается в том, чтобы его оживили обильным вливанием джина, наполовину разбавленного горячей водой. Весь день она сидела у изголовья умирающего и ушла домой лишь после того, как душа ее пациента покинула тело и также отправилась к себе домой. Но теперь ее грусть рассеялась, застывшая кровь разогрелась, а плечи сбросили тяжесть по крайней мере двадцати лет, благодаря глотку из подлинного источника юности, заключенного во фляге. Удивительно, что люди считают этот источник выдумкой, хотя его влагой наполняют куда большее число бутылок, чем минеральной водой. Хлебни еще, добрая сиделка, и посмотри, не снимет ли второй глоток еще два десятка лет, а то и на десяток больше, и не покажет ли он нам в твоем кресле с высокой спинкой цветущую девушку, которая была обручена с Эдуардом Фейном. Сгиньте вы, старость и вдовство! Вернись, юность, какой ты была до венца! Но - увы! - чары не действуют. Несмотря на всю колдовскую силу воображения, я вижу всего лишь старуху, съежившуюся у огня, одинокую и заброшенную в этот грустный ноябрьский вечер, когда ветер воет над ней в трубе, а по стеклам порывисто хлещут струи дождя.