Таджлы бесконечно повторяла: "Потерял я любимую, потерял я любимую...", "Цветы и деревья - твои, а любимая - моя!"
Потом, когда она рассказывала возлюбленному об этой своей тоске, о горе разлуки, о том, что она переживает при расставании: ним, Исмаил говорил: "Мой кипарис, сосенка моя, мой ирис, единственная моя! Ведь и я как ты. Вот я закончу мои месневи, "Дехнаме", которые с любовью к тебе сочинял я в дороге и лагерях, ты увидишь, что я тоже испытывал такие же чувства".
Они часто делились мыслями о прочитанных газелях, о поэзии разумеется, когда у Исмаила находилось время. Иногда Таджлы-ханым читала наизусть стихи, газели на персидском языке, который она только начинала изучать.
- Все наши великие поэты писали по-персидски - и Низами, и Хагани, говорила она. - Персидский язык очень поэтичен! Вот послушай, как изящно сказал Хафиз:
Поэт слушал и отвечал:
- Верно, это прекрасно. Но, моя Таджлы, разве ты не чувствуешь величие и родного языка? Почитай-ка газели Насими, воспевающие любовь - любовь божественную, любовь святую! Тогда ты увидишь, как нежно они звучат на нашем языке, и сама придешь в восторг. Наш родной язык не менее прекрасен, моя Таджлы! Он мелодичен и музыкален, любые стихи изящно складываются на нем. Даже в самом простом предложении, если поменять местами одно-два слова - и перед тобой уже стихотворная строка. Даже арузом[20] можно говорить на нашем языке - была бы охота и любовь, хватило бы сил и вдохновенья.
Вслушайся, разве каждая строка здесь не подобна обычной фразе из простого разговорного языка? Нашего родного языка! Так по какому же праву нам отказываться от него и писать по-арабски, по-персидски? Почему государственным, поэтическим языком в наших дворцах не должен быть язык наших матерей, Таджлы? Вот чего я хочу добиться, мой кипарис, сосенка моя!
Постепенно девушка перенимала убежденность Исмаила, становилась его единомышленницей. Да и могло ли быть иначе - ведь в груди Таджлы билось такое же сердце, ведь и она открыла глаза в этот мир под звуки баяты. Начала говорить с герайлы, впервые выразила свои чаяния в гошме. Его нефесы[21] и были для нее дыханием, они звучали в ее устах нежно и печально, как вздох. В ее произношении они обогащались новыми смысловыми оттенками и любовными мотивами, неведомыми, возможно, и самому поэту. В такие минуты Таджлы-ханым уже не походила на ту воинственную девушку, что вместе с ним выполняла сложные упражнения с мечом в одном из залов. Она становилась кокетливой и нежной. Исмаил не уставал поражаться этим переменам. А сколько раз, когда он возвращался с охоты, путь ему преграждал некий воин и требовал добычу! Случалось, что, не узнав в первый момент в "грабителе" под вуалью Таджлы, Исмаил хватался за оружие и тут же слышал сводящий с ума смех девушки, снова и снова изумлялся ее умению скакать на коне, владеть мечом, действовать щитом. А сейчас Таджлы, читая сочиненные им гошмы, нефесы, еще более углубляла их смысл, а потом, обвив руками шею любимого, говорила: "Мой поэт, мой государь, мой чинар, любимый муж", ласкала его...
Молодой поэт-государь забыл о том, что находится в траурной процессии, сопровождающей останки его предков. Родное, возбуждающее все его чувства благоухание Таджлы, смешавшись с ароматом растущих в долине Самура роз и цветов граната, опьянило его. Он ощутил приятный озноб во всем теле. Дыхание стало затрудненным, в глазах на миг потемнело. Исмаил непроизвольно потянулся к висевшей на седле переметной суме, вынул красивый, расшитый бисером футляр, развернул свиток. Строчка за строчкой ложились на бумагу впечатления. Стихотворение из пяти строф завершалось так:
Свой путь истины, свою дорогу он не отдал бы никому, даже Таджлы. Душу отдает, но вот предназначение - нет! Поэт не заметил, что, едва он натянул поводья своего коня, Рагим-бек сделал знак воинам остановиться. В глубоком молчании все ждали, пока поэт закончит свое стихотворение.
* * *
Решено было передохнуть в придорожном караван-сарае, называемом в народе "гарачи" - цыганским. Шатер шаха был воздвигнут вблизи караван-сарая. В нем, в изголовье гробов, сидел читающий Коран молла. Большинство военачальников не решились ставить для себя отдельные палатки и разместились в тесных комнатках караван-сарая.
Опустилась летняя ночь. Просторный двор и окрестности караван-сарая стали ареной для заезжего цирка. Группа цыган выступала с дрессированными животными - обезьянами, собаками, медведями. Исполнив несколько номеров, цыгане сунули одной из обезьян шапку и послали ее по кругу - собирать деньги. Глядя на забавную мордочку обезьяны и умные глаза, многие, смеясь, щедро бросали деньги в протягиваемую шапку. Другие, со словами "дьявольское отродье", швыряли деньги на землю и отходили назад. Обезьяна усердно подбирала брошенные монеты и опускала их в шапку.
- Ого, какая умница!
- И не скажи, поумней тебя будет!
- Знает цену деньгам. Хороший бакалейщик из нее выйдет.
- А может, сделаешь ее мануфактурщиком?
Каждый, не обращая внимания на соседей, занимался своим делом. Один старик, ткнув локтем в бок сидящего рядом мужчину, с неподобающим его беззубому рту, седым волосам и бороде кривляньем рассказывал:
- Жена, чтоб ей провалиться, скончалась. Вижу одиночество мне не по душе. Сыновья - невестки, дочки - зятья - все по своим домам, в свое удовольствие живут. Что мне было делать? Взял и снова женился! Трех-четырех детишек уже сотворил. Мужчина до самой смерти молодые побеги выпускает!
В стороне от них, в центре группы зрителей, сначала выступали борцы. Потом в круг вышел богатырь, встал, держа у пояса длинную жердь. Его напарник, сравнительно молодой парень, ловко вскарабкался вверх по жерди и, свесившись вниз головой на самом ее конце, начал проделывать замысловатые упражнения. На руках и ногах державшего жердь богатыря буграми выступили мышцы, лицо его раскраснелось. Их обоих сменил мютриб[22] в женском платье. Зурначи заиграли озорную мелодию. Наряженный женщиной, мютриб, жеманясь и гримасничая, вышел в центр круга. К каждому пальцу его рук было прикреплено по горящей свече. Это было удивительное зрелище! Мютриб быстро кружился на месте, алый бенаресский платок с золотой бутой[23] развевался, и зрители невольно волновались, что он загорится от пламени свечей. Но танцовщик искусно вращал свечи над головой и подмышками, вызывая у всех восторг.