Поэзия становилась компактной, сжатой, концентрированной. В своих первых вещах Малларме еще редко прибегает к этому приему, но уже вовсю пользуется им в стихотворении, посвященном Теофилю Готье, в также в "Послеполуденном сне фавна" -- тонкой, радостно-чувственной эклоге, которая звучит загадочно и нежно и вдруг оглашается звериным и безумным криком фавна.

Тогда я пробужусь для неги первобытной,

Прям и один, облит волною света слитной,

Лотос! и среди всех единый -- простота.

Этот перенос строки, усиленный звуком "о", создает некий упругий образ белизны, который интонационно усиливается словом "простота" и аллегорически сводит вместе токи страсти и переживания фавна-девственника, который обезумел при виде наяд и жаждет обладать одной из них.

В этом удивительном стихотворении порывы страсти и ламентации сатира. рождали в каждой строке неожиданные, и доселе не встречавшиеся образы: на берегу водоема он предается созерцанию камышей, которые еще хранят форму тел нежившихся в них нимф.

И сам дез Эссент испытывал какое-то обманчивое наслаждение, когда поглаживал молочно-белый, из японской кожи, переплет этой крошечной подшивки с двумя шелковыми, черной и цвета чайной розы, ленточками-завязками.

Первая из них выбегала из-под обложки и спешила нагнать свою розовую подругу. Та походила на дух китайских шелков или мазок японской губной помады -- любовную приманку на мраморе по-античному белой кожи обложки. Черная лента настигала розовую беглянку, сплеталась с ней, и на свет появляйся легкий черно-розовый бантик, неизъяснимо напоминавший о печали и разочаровании, которые приходят на смену угасшим восторгам и иссякшим порывам.

Дез Эссент отложил в сторону подшивку с "Фавном" и стал перелистывать другую. Ее он собрал, так сказать, для души, и под сводами этой второй подшивки вырос небольшой храм стихотворений в прозе. Он был освящен во имя Бодлера и заложен на камне его поэзии.

В антологию входили избранные отрывки из "Ночного Гаспара" Алоизия Бертрана, кудесника, перенесшего приемы Леонардо да Винчи в прозу и написавшего металлическими окисями яркие и переливчатые, как эмаль, картинки. За "Гаспаром" дез Эссент поместил "Vox populi" Вилье, а также вещицы со следами стилистических изысков на манер Леконт де Лиля и Флобера, затем добавил несколько фрагментов из "Нефритовой книги", которая нежно благоухала женьшенем, чаем и ночной родниковой водой, вобравшей в себя лунный блеск.

Из забытых журналов дез Эссент тоже извлек кое-что и включил в свою коллекцию стихотворения "Демон аналогии", "Трубка", "Бедненький, бледный ребенок", "Прерванный спектакль", "Грядущий феномен" и, самое главное, "Осеннюю жалобу" и "Зимнюю дрожь", эти подлинные шедевры Малларме и лучшие из его стихотворений в прозе. Тождество языка, мысли и чувства было поразительным: мерная речь убаюкивала, как дивная мелодия или грустное заклинание, идея сообщалась силой внушения, а резкие нервные токи пронизывали вас до восторга, до боли.

Стихотворение в прозе было любимым жанром дез Эссента. У гениального мастера оно, как считал дез Эссент, становится как бы романом, то есть наделено размахом большой книги, но лишено аналитических и описательных длиннот. Дез Эссент очень часто представлял себе роман в нескольких фразах -- выжимку из сотен страниц с их изображением среды, характерами, картинами нравов и зарисовкой мельчайших фактов. Это будут слова, столь тщательно отобранные и емкие, что восполнят отсутствие всех прочих. Прилагательное станет таким прозрачным и точным, что намертво прирастет к существительному и откроет читателю необозримую перспективу; оно позволит неделями мечтать и гадать над его смыслом -- и узким, и широким; и душу персонажей выявит целиком: очертит в настоящем, восстановит в прошлом, провидит в будущем. И все это благодаря одному-единственному определению.

Роман в одну-две страницы сделает возможным сотворчество мастерски владеющего пером писателя и идеального читателя, духовно сблизит тех немногих существ высшего порядка, что рассеяны во вселенной, и доставит этим избранникам особое, им одним доступное наслаждение.

Нет нужды говорить, стихотворение в прозе было для дез Эссента квинтэссенцией и сутью писательства, его эликсиром.

Им овладел Бодлер, но он давал о себе знать и здесь, у Малларме, и это приводило дез Эссента в упоение.

Когда он закрыл вторую подшивку, то понял, что новых книг в его библиотеке, судя по всему, больше не появится.

С этим ничего нельзя было сделать, словесность находилась в упадке. Неизлечимо больная, она зачахла от ветхости идей и излишеств стиля, как всякий больной, возбуждаясь на время только от занятных безделок. Однако еще при жизни она спешила наверстать упущенное, насладиться впрок и выразить невыразимое, чтобы перед отходом в мир иной оставить в наследство вязь воспоминаний о своей болезни. Сильнее, ярче всего этот упадок дал о себе знать именно в поэзии Малларме.

Его стих как бы суммировал написанное Бодлером и По. Он черпал свои силы из тонкого и сильного вина их творчества, но благоухал и пьянил по-новому.

В нем умирал старый язык, который с незапамятных времен от века к веку терял силу и разлагался, пока наконец не приказал долго жить, как это произошло с латынью в темных по смыслу конструкциях св. Бонифация и Адельма.

Впрочем, все иначе: французский язык распался внезапно. Латынь умирала долго: от прекрасных и пестрых глаголов Клавдиана и Рутилия до искусственных в 8-м веке прошло четыре столетия -- долгий срок. Но никаких столетий и рубежей в умирании французского. Пестрый и прекрасный стиль Гонкуров и искусственный слог Верлена с Малларме столкнулись, став соседями по времени, веку, эпохе.

Взглянув на оба ин-фолио, лежавших на столике-аналое, дез Эссент улыбнулся и подумал, что придет день, когда какой-нибудь эрудит составит об упадке французского языка многотомный труд по примеру премудрого Дю Канжа, который стал летописцем последних вздохов, бессвязного бормотания и агонии латыни, умиравшей от старости в монастырской келье.