Павел Андреевич нахмурил брови и быстро отошёл. А когда он лёг на диван, то почувствовал, что его настроение надолго испорчено и, кажется, это ещё не всё... "Может быть, это приведёт меня к тому, что я покаюсь в эгоизме, к великому удовольствию господ идеалистов и прочих любителей сентиментальности?" - холодно и едко спросил он сам себя. "Покаюсь и смиренно займусь добродетельными волнениями о ближнем и судьбах его?" Он чувствовал, как думы оставляют тоскливый и злой осадок. И, как ни старался, не мог забыть о том, что в его квартире, кроме его уравновешенной, покойной жизни, есть ещё жизнь - в зародыше, маленькая пока жизнь; в будущем она будет грязной и тяжёлой историей, может быть, очень длинной... Хорошо, коли тупой, растительной, но если проснётся сознание?.. Будет бесконечная, мучительная борьба, и кончится она падением. "И, может быть, я же, тогда уже прокурор, как дважды два четыре, докажу господам присяжным необходимость засадить эту девочку в тюрьму. Какая ирония!"
Он закрыл глаза и, убавив огонь в лампе, неподвижно вытянулся на диване.
Одна за другой мысли рождались и роились в его голове, и, когда он с усилием оттаскивал их от себя на минуту, он казался себе бессильным, жалким, порабощаемым чем-то, виноватым в чём-то. И вся эта путаница ощущений была так туманна и смутна для него. "Зачем я привёл эту девочку?" - тоскливо спрашивал он себя. "Ведь десять человек подали и прошли мимо неё, и, наверное, это были люди менее установившиеся и более чувствительные, чем я. О, наверное! Зачем же именно я должен болеть за неё?" Но тут ему стало смешно над собой... "Спрашивать так, это спрашивать - зачем кусок карниза упал на голову именно этого человека? Эта девочка тоже случайная шутка судьбы..."
У него выступал на лбу холодный пот, и что-то давило на лёгкие, мешая дышать. Он сбросил пиджак и [жилет], расстегнул ворот рубахи и снова закрыл глаза.
Когда он раздевался, то заметил, что портьера на двери странно колыхнулась, но не обратил на это внимания. Поглощённый своими думами и меланхолическим полумраком комнаты, он лежал с закрытыми глазами, и время, казалось ему, тянется невыносимо медленно, несмотря на торопливое тиканье часов...
Вдруг ему почудился какой-то шорох... Он полуоткрыл глаза и вздрогнул, увидав, что спущенная с петель и совершенно закрывавшая дверь портьера тихо колеблется, отводимая в сторону маленькой детской рукой. Не шевелясь, Павел Андреевич наблюдал полузакрытыми глазами, удерживая дыхание, стараясь ни звуком не выдать своё присутствие в комнате. На тёмном фоне портьеры показалась золотистая головка его гостьи, осторожно повёртывавшаяся, осматривая комнату. Синие детские глазки были широко раскрыты, серьёзны и не по-детски решительны. Розоватого света лампы было достаточно много для того, чтобы ясно видеть каждую чёрточку лица. Напряжённое внимание сделало его менее красивым, но как-то более фантастичным и приковывавшим к себе. Несколько кудрей капризно поднялись надо лбом и образовали из себя ажурную корону. Чисто умытое личико было бледно, несмотря на розоватый свет лампы, мягко и ласково освещавший его, и глаза казались Павлу Андреевичу гораздо более красивыми, чем раньше.
Вот она осторожно подняла правую ножку, босую и грязную, но тонкую и красивую, подняла и сделала шаг к столу, где стояла лампа и масса безделушек. Потом сделала ещё шаг и повернула головку в сторону Павла Андреевича... Тут она вздрогнула и сделала быстрое движение к двери, взмахнув руками и простерев их перед собой, точно собираясь бежать. Павел Андреевич постарался дышать ровно и так громко, чтоб она слышала его дыхание.
Она неподвижно стояла с полураскрытыми губками и с выражением детского испуга на своём ангельском личике смотрела в его сторону и вслушивалась.
Грязное платье было ей и узко и коротко, ноги по колена были видны из-под него, и руки далеко высовывались из рукавов; застёгнута была только одна пуговица, у талии, и белая тонкая шейка с частью груди была открыта.
Павел Андреевич пожелал тихонько исчезнуть, оставив на сцене только свои глаза.
Но она, очевидно, убедилась в его крепком сне и в три быстрых и гибких, как у котёнка, движения очутилась у стола. Здесь она положила локотки на его край и, подперев ладонями головку, улыбнулась такой большой и светлой улыбкой - и зачем-то высоко поджала под платье левую ножку. Затем выразила на своём лице удивление и удовольствие, закачала из стороны в сторону головкой и, осторожно взяв в ручку пресс-папье, изображавшее медведицу с двумя медвежатами, подвинула его к себе, наклонила над ним головку и, точно не решаясь более дотрагиваться до него руками, вертела головкой из стороны в сторону, осматривая его с выражением восхищения на лице, улыбаясь и что-то тихо, тихо шепча своими пунцовыми маленькими губками, а её кудри дрожали и падали на стол. Потом она благоговейно и осторожно отодвинула от себя пресс и взяла пепельницу; повторив над нею так же тщательно процедуру осмотра, она отодвинула и её, и так перебрала на столе все вещи и, вздохнув, снова поставив локти на стол, стала смотреть... Потом вдруг о чём-то вспомнила, - отшатнулась от стола и, оборотясь к Павлу Андреевичу, пошла к нему своей неслышной, эластичной походкой котенка.
Павел Андреевич изумился и как-то застыл. Но его изумление чуть не выразилось криком, когда она подошла к стулу, на который он сложил своё платье, начала рыться в нём и, наконец, бросив его, села на пол почти в ногах у Павла Андреевича.
Он ничего не понимал. Ему теперь нельзя было видеть, что именно она делает, и он едва удержался от желания повернуться и принять такое положение, которое бы позволяло ему наблюдать за ней. Его как-то жгло любопытство.
Послышался звон монет, падавших откуда-то на ковёр.
Павел Андреевич вздрогнул и понял...
Первым его желанием было встать и помешать ей; но что-то помешало ему самому сделать это. Он лежал и слушал, как монеты тёрлись в её руках одна о другую.
"Ворует!.. воровка!!." - произнёс про себя Павел Андреевич и почувствовал, что эти два слова неприложимы к девочке с золотыми кудрями, маленькой уличной нищей красавице. Он слушал, и мысли одна за другой кололи ему мозг, как иглы...