А у них с Варей было свое учредительное собрание - под старой липой в саду. Дуплистая, искривленная, залатанная бурым железом. Сидели под липой и серьезно молчали. "Самоопределялись"...

Все труднее с продуктами. Чай с сахарином. Лепешечка долго не тает, надо ее долбить ложкой. Когда пьешь - какой-то противный, лживый вкус во рту. Хотя и сладко - обман.

Вечера без электричества, при свечах. Радужный нимб вокруг каждого огонька. Сощуришь глаза - и во все стороны брызгают иголочки света. Танец морских звезд. Темнота, как вода, и в ней - звезды. Лучики путаются в Вариных косах. "Дети, пора спать!"

Вести с фронта: солдаты не хотят воевать, братаются с немцами. "Вот тебе и единая, неделимая!" - скрипит Лилович. Он в галифе, в кожаном френче, бритая голова блестит... Ему возражает папа, рубя воздух узкой рукой: "Ваша единая, неделимая - колосс на глиняных ногах!" Вижу глиняные толстые ноги...

В гимназии объявили забастовку. Счастлив: не надо ходить на уроки.

Крошево какое-то вместо воспоминаний. Вспоминают же другие - связно, логично. Или потом придумывают? Если не придумывать - трудно. А он как раз решил ничего не придумывать.

...Этим летом никуда не ездили. Копались во дворе с Варей. Свели знакомство с семьей ворон. "Кооптировали" их в свое учредительное собрание (слово "кооптировать" очень нравилось). Сидели, молчали под залатанной липой, а у ворон был перманентный митинг. Орали, ораторы. Был убежден, что "оратор" - от слова "орать"...

Нашли в липе незаколоченное, трухлявое дупло. Сложили туда свои сокровища: коллекцию цветных стекол, морские камешки, песчаниковые фигурки, Варины стихи. Он украдкой положил туда же секретный лист: "Бога нет". Каждый написал завещание. Смерть казалась чем-то естественным: слишком много было ее кругом. Не боялись они смерти, нет. Скорее всего, в нее и не верили, как большинство детей, но разговоров о ней не избегали. Я убит, ты убит, он, она убиты...

Осень подошла мраком, дождями. С ветвей липы текло. Все длиннее, шумнее очереди у булочной. Выкрики, гам, людские потоки (рабочие с Выборгской). Снова и снова выстрелы. Цоканье пуль в темноте. Брызги разбитых стекол (на этот раз - два окна). Ничего еще не было понятно. Слово "большевики", произносимое по-разному: кем с надеждой, кем с ненавистью. Люди приходили растерянные. Роптали, негодовали, кому-то грозили. Лилович совсем пропал.

Учредительное собрание наконец-то созвали, но сразу же разогнали. Тем упорнее сидели они с Варей под липой, храня от разгона свое, маленькое. Вороны охрипли, крича. С ветвей капало, падало. Вороны прыгали, орали. Ничего не было понятно. Папа где-то пропадал, а когда был дома, спорил с кем придется, рубил воздух ладонью, говорил о "тотальном счастье всего человечества". Феде очень нравилось слово "тотальное". Мама держалась молодцом, посмеивалась, когда другие дамы плакали.

"Тотального счастья" покуда не было видно. Еда становилась хуже, скуднее. Нельзя было купить дров, да и вообще ничего. Разве на рынке, по бешеным ценам. Цены кусались, как собаки. Все это называлось звучным словом "разруха". Как удар топора: раз-руха!

10

Задавленный мусором, немой, неподвижный, Федор Филатович лежал в личной своей разрухе. На грудь ему давила тяжелая, выброшенная из окна фаянсовая раковина, а на кухне непрестанно бормотал кран. Это бормотание сливалось с криком митингующих ворон. Очень это было тяжело, очень. В воспоминаниях уже не было ничего отрадного, но он был к ним прикован, обречен. Надо было понять, отчитаться, хотя бы перед собой. Память мешала, путалась. Было когда-то такое развлечение: бег в мешках. Люди путались, спотыкались, падали, смеялись. И он сейчас бежал в своем мешке, но не до смеху ему было.

На чем же мы остановились (он в мыслях все время сбивался, переходил с "он" на "я", с "я" на "мы" и сам находился то внутри происходившего, то со стороны). Да, поздняя осень 1917 года. В один хмурый, мокрым снегом обсыпанный вечер заявились к ним в дом какие-то двое, большие, с винтовками; их сопровождал старший дворник со своей сожительницей тетей Полей, матерью Нюшки и Душки. Скрипучее слово "буржуи!". Папа возражал: "Мы не буржуи, нет у нас ничего!" "А музыка?" - спросила тетя Поля, с ненавистью указав на пианино.

Испугался: а вдруг пианино отберут, реквизируют (слово это, значит, уже знал). Но реквизировали только квартиру - понадобилась для "комиссии городского порядка". Неуверенно протестовал папа, требуя какой-то ордер.

...Дальше - темнота, холод. Сижу посреди двора на мокром зеленом диване, закутанный в мамину лисью ротонду, и на меня идет снег. Вари не вижу - где Варя? Люди таскают вещи, спорят, ругаются. "Потише, - просит мама, - потише, здесь дети". Какие дети, когда нет Вари, он один? Ему страшно, он плачет, глотает снег, а тут еще мокрый мех лезет в горло...

И вдруг голоса утихли, снег перестал, и отчетливо стало слышно, как там, наверху, скрипят звезды. Под скрип звезд удобно, тепло было засыпать. Он и заснул.

Проснулся уже в теплой комнате с незнакомыми стенами, обои букетиками. Рядом - мама, тетя Поля, дворник Фадеич. Он говорил: "Небель-то вашу в сараюшку сволок. Тяжела твоя музыка, дери ее нечистый! Вы не взыщите, если где покарябал". А тетя Поля: "Простите, если что не так. Я ведь не со зла, а от бедности". - "Ничего-ничего, - отвечала мама, - было бы здоровье".

Комната, оказывается, была дворницкой. Фадеич, добрый человек, их приютил. Комната уютная, с пучками ковыля за иконами, с лампадками и пасхальными яйцами на лентах. На стене висели часы с кукушкой - казалось, каждую минуту она высовывалась из домика и куковала. Время очень быстро шло, незаметно. Бумажные кружева на окнах шевелились. Время от времени появлялись Нюшка с Душкой, какая из них - какая, он уже не различал.

Он заболел. Кажется, испанкой. А может быть, не тогда была у него испанка, а позже? Нет, именно тогда, в дворницкой.

У изголовья стоял стакан чая с малиновым вареньем. "Кушайте, поправляйтесь!" - говорила тетя Поля. Сквозь стенки стакана ягоды казались огромными: таких не бывает. Подходила мама, пробовала губами его лоб, шептала: "Горит". Он был рад, что "горит", "горел" с наслаждением, чувствуя, как растет, как раскрывается в его теле каждая клеточка. Впадал в беспамятство, как в теплую, сладкую воду. Смерти не боялся, хотя стояла она рядом. "Бог дал, бог и взял, - говорила тетя Поля плачущей маме, - на все его, батюшки, воля!" А он в это время плавал в стакане чая с малиной и наслаждался безмерно.

...Начал заново себя сознавать уже выздоравливающим, слабым, капризным, в новой квартире на пятом этаже, которую им дали взамен ошибочно реквизированной. Папе с мамой квартира нравилась: просторная, четырехкомнатная, с высокими потолками и большими окнами. Правда, от окон дуло. "Зато как хорошо тут будет летом!" - говорил папа. Он вообще был весел, бодр, без конца пропадал у себя в школе, где организовывал какие-то курсы по ликвидации безграмотности. "Скоро в нашей стране каждый будет уметь читать и писать!" - говорил папа, отогревая руки на стакане с горячим чаем. А ему, Феде, новая квартира была не по душе, он скучал по старой, обжитой, с привычными вещами, даже с окнами, заклеенными сахарной бумагой там, где пробила пуля. Здесь от больших окон все время дуло, а топить было нечем; кое-как с грехом пополам отапливали одну комнату, где поставили все вещи, сбереженные Фадеичем в его "сараюшке"; остальные, выброшенные во двор, пропали, в том числе шкаф с запертым на ключ секретным ящиком; ключ был тут, а шкафа не было! Скандалил, плакал, требовал у мамы невозможного: вернуть шкаф... "Ну что ты как маленький, говорила она, смеясь, - и не стыдно? Подумай, скольким людям сейчас куда хуже, чем нам, а ты все шкаф да шкаф!" Он рыдал так, как будто там, в секретном ящике шкафа, он запер часть своей души. А липа-то, в дупле которой были спрятаны сокровища? Нет, никто его не понимал, не только Варя, даже мама, любимейшая из любимых! Выздоравливал долго, нудно, не сразу встал на ноги, а когда встал, поначалу не умел ходить: все его заносило куда-то, все шатало...