Юрий Герасименко

Мартовский ветер

Матери моей Глафире Андриановне

1. ВЬЮГА

За окнами света не видно! Метет, кружит, хребтами выгибает сугробы. Возле сарая горы наворотило: колоды, поленницы – все укрыто.

Смеркается.

Окно напротив лежанки. Маринка откладывает книгу и, не поднимая головы, всматривается в метель.

Мало, очень мало что увидишь в окне на улицу. А в боковое и того меньше: на луга, на реку выходит, в нем одно белое марево. Правда, если бы не война, то сейчас на той стороне много бы огоньков светилось: школа, лесокомбинат. Вся Опанасьевка в той стороне. Отсияли, погасли огни. Тьма…

Ну и рано же смеркаться стало! Болит нога, к вечеру всегда больше нездоровится. И одиночество ощутимее – хата словно увеличивается, пустеет… Не любит Маринка вечера.

Днем, в работе, грустить некогда. С одними дровами намаешься – пока-то на костыле доковыляешь до сарая, пока натюкаешь… А вода? До речки еще дальше – да и прорубь за ночь замерзает.

Мать, как собиралась на заработки, наносила в кадочку. Дровец в сенях сложила: "Это тебе на месяц". И ушла. А тут морозищи, на речке лед и тот трескается. За две недели все дрова и спалила.

Встает Маринка не рано – чтобы поменьше есть. Наготовит дров, наварит каши, а то коржиков из картофельных очисток напечет. Протопит печь, а тут уже и вечер наступает. Умостится на лежанке, обложится книжками, блаженствует.

Вот учебники… Если б не фрицы, уже в институте училась бы, на втором курсе…

А вот Жюль Верн, Войнич, Майн Рид… Когда горела школа люди спасали все, что могли. Мать принесла кое-что из школьной библиотеки. Любит Маринка, очень любит все фантастическое и необычное.

Незаметно стемнело, пора и свет зажигать. Встала, завесила окно, нашла зажигалку. Немецкая". Мать на базаре за петуха выменяла.

Крохотный синеватый огонек – меньше горошины – прицепился к фитильку каганца. Причудливая тень выгнулась на стене. Из-за печи отозвался сверчок. Маринка вздрогнула, зябко передернула плечами.

Как нравились ей раньше эти ночные звуки – мирные, уютные, словно из доброй бабушкиной сказки. И какие они тревожные теперь…

Маринка не признается и самой себе: она стала бояться ночной тишины. Особой, оккупационной тишины, ненадежной, как и все на полоненной земле.

Смерть повсюду. Это она, мордастая, скуластая, в черном полицайском мундире, бродит проулками Опанасьевки, она, модернизированная и механизированная, завывает в небе "штукасами", и совсем недалеко – километра два – за хатой, за дубняком, она, цивилизованная, европейская, мчится по асфальту шоссе в желтых гробах-броневиках. Смерть вокруг. И ночью в темноте это особенно чувствуется.

Девушка садится. Обхватив голову руками, склоняется над столом.

– Гу-у-у… – завывает, стонет в соснах. Сверчок умолкает. Мигает, гаснет каганец. Тихо. Тихо и страшно.

Тресь! Тресь! Ба-бах!

Что это? Нет, это уже не ветви. В реве вьюги ясно слышатся выстрелы.

Неужели опять?.. Ближе, ближе… Затихло.

В прошлом месяце – мама еще только собиралась на заработки – было точь-в-точь как сейчас: ночь, метель, а в лесу стреляют. Утром – тихо. А потом мама новость с базара принесла: вчера, как рассказывали, к вечеру под Теплым Кутом эсэсовцы обложили партизан. Ночью был бой – наши, очевидно, из окружения прорывались. А чем закончилось – мама так и не узнала. Пришла и плачет: побили наших…

Маринка как только могла утешала: так-таки и побили! Наши прорвались, ну точно, прорвались! Отступили в глубь леса. Отдохнут, раненых перевяжут, а из Москвы им самолетами и одежду, и оружие, и патроны! Сейчас, говорят, и танки на парашютах опускают.

Вот так успокаивает, а у самой тоже слезы на глазах: и откуда она может знать, что партизаны живы… Подруг у нее нет. Некоторые – выехали, "вакулировались", как говорит мама, Наденьку, ближайшую подругу, немец убил, а Марусю, Майю и Люду Бочарову в Германию угнали. И ее бы спровадили, да нога больная – третий год с костылем. На весь конец села никого из ровесниц Маринки не осталось.

Живут они с матерью, как на острове. Перед глазами бор, за хатой дубрава. Отец смолоду лесником, служил. Потому и построились у леса.

А каким разговорчивым, гостеприимным папка был, приятелей – полсела. А вот мама совсем наоборот. Еще и до воины и пока папка да войну не ушел не очень-то любила с бабами лясы точить. А как пришла похоронка – совсем говорить разучилась. Поседела, лицом потемнела и десяти слов за сутки не вымолвит.

Где-то она сейчас, мамочка, мама… Сегодня ровно месяц от того хмурого утра, как ушла. Надела на швейную машинку самодельный чехол, поставила на санки свою кормилицу – ручную, зингеровскую, бабусину еще; закутала пустыми мешками – и от села до села.

Все больше для женщин шьет: кому кофтенку, кому юбку, а какой-нибудь старенькой и сорочку к смерти.

Трещит сверчок: пока что тихо… пока что тихо… Пора уже и спать.

Придвинула к лежанке табурет, чтобы каганчик поставить – еще малость почитать на сон грядущий. Прислушалась – ревет вьюга… И снова вроде бы выстрелы… О! Приближаются! Совсем близко!

Дунула на огонек. Утихшая было тревога ожила, морозом охватила тело.

Стрельба то усиливалась, то растворялась в гоготе бурана. Но вот вроде удалилась. Тише, тише – и улеглась…

Долго стояла Маринка, прислушивалась, прижимала рукой встревоженное – вот-вот выскочит – сердце.

Нашла зажигалку, засветила каганчик и, прикрывая ладошкой, чтобы не погас, хотела было идти к лежанке, да так и застыла над столом. Ей показалось…

Ей послышалось, словно тихо-тихо, едва слышно, кто-то стучит в дверь.

"А может, почудилось? Конечно, почудилось, – успокаивала себя. – Нет… В самом деле. О! Громче…"

Заметалась по комнате, схватила зачем-то чапельник, бросила его и, совсем уже не помня себя, прислонилась к теплой печи, закрыла ладонями лицо.

Постучали опять, еще громче.

– Откройте… – донесся заглушаемый вьюгой мужской голос.

"Что делать?! Кто бы это? Спокойнее! Что бы ни случилось – спокойнее! – Маринка вся дрожала. – Ну, успокойся! Возьми себя в руки!"

Постепенно ей все же удалось это сделать, и, когда в третий раз постучали, она сумела, заставила себя подойти к двери в сенях:

– Кто там?..

– Свои… Откройте… – Голос слабый, болезненный, совсем не угрожающий.

– Кто?

Молчание. Только ветер воет да снова где-то далеко-далеко выстрелы, автоматные очереди.

"Свои"… Какие "свои"? – судорожно метались мысли. – Родственников в селе нет. Знакомые? Так уже поздно…"

– Кто там? – спросила опять и совсем вышла в сени.

"А может, полиция? Может, и полиция… Но почему, почему полиция?"

Липкий, пронизывающий, до тошноты отвратительный страх… И от этого страха Маринка сама себе становится противной. "Может, и полиция. Ну и пусть, пусть полиция! Один конец!"

Долго потом, всю жизнь будет удивляться Марина: как это она, известная, прославленная на весь их 10-й "Б" трусиха, которая – что там говорить о ворах! – тараканов и пауков боялась, как это она – одна, ночью – отважилась открыть дверь незнакомому человеку.

Отважилась…

Затаив дыхание, потихоньку отодвигает засов, поднимает щеколду и…

Дверь с силой распахивается. Высокая, черная, залепленная снегом фигура движется, падает на Марину.