Сидят вечером после работы Шолем с женой и любуются, и благодарят Бога за милость и доброту: "вон как хорошо стало! Ни пыли, ни мусору, ни миазмов от тряпок! Коза вот только как будто в хате себя плохо чувствует, да и беспокойно от нее", робко думают "счастливцы", стыдясь своей "неблагодарности" и "жадности". Надо идти благодарить раввна.

- Ну, как, Шолем?

- Ах, равви, так хорошо, так хорошо, теперь уж и не знаем, как благодарить ! Вот только....

- Коза, Шолем? Ты хочешь сказать на счет козы? Выведи ее на двор и поставь на старое место.

У Шолема взыгралось сердце. "Какой мудрец! Какой мудрец! Вывести козу! Да ведь это рай нам будет теперь! Старуха то! Старуха как обрадуется!...."

Поставили возу на старое место. Стоят {168} Шолем и старуха друг против друга. На душе жаворонки поют. "Не сглазил бы кто", - со страхом шепчут они, думая о своем счастьи. "Вот жизнь то когда настоящая настанет! Праздник и ликование!..."

"Велика к нам милость Бога", - думают старики.

Глава VIII.

Такова еврейская сказка. Такова жизнь. Такова жизнь в Шлиссельбурге.

Отнято было все. Лишен был всего. Когда попал в новую тюрьму, где кое-что было возвращено, где нелепые лишения были уничтожены, - все казалось раем.

"Коза выведена" - и я понял счастье Шолема, понял, почему у него на душе пели жаворонки.

Я уже отмечал, как мелочи, ничтожные, незаметные "на воле", могут служить источником больших радостей и больших печалей в тюрьме, где чудовищно бессмысленный режим лишает заключенных всех приобретений культуры. Возьмем, казалось бы, такие пустяки. Пища в последнее время была в Шлиссельбурге сносная, но в "сарае" ее подавали в {169} грязных вонючих судках. Ножа и вилки нет. Мясо - вареное и жареное - приходится терзать руками. И каждый раз, когда подают еду, как о величайшем, но недоступном счастьи, мечтаешь о ноже и вилке И вдруг в новой тюрьме вы узнаете: добились разрешения на день иметь столовый нож (с обязательством сдавать на ночь)! Что сравнится с тем блаженством, которое испытываете вы, когда кладете мясо на тарелку - на настоящую тарелку и не разрываете уже руками, а разрезываете ножом - настоящим ножом! И для чаю вы уже имеете стакан! И размешивать чай вы уже можете не сорванной с дерева веткой, а ложечкой, - и многое, многое - всего не перечтешь, вплоть до права на ночь гасить огонь!...

Конечно, ужас положения и виден из того, что эти мелочи могут играть такую большую роль, но на первых порах возвращение этих "прав" доставляет много радостей.

Отношены в тюрьмах, вообще, особенные. Не такие, как на воле. С одной стороны насильственное соедините людей в одних стенах создает острую почву для всевозможных трений. Тюрьма, неволя обычно выдвигают наружу все отрицательные черты человеческого характера и обильно питают их. Лучшие {170} стороны обыкновенно не находят себе применения и тлеют, покрытые пеплом неволи. Как общее правило, можно сказать, что в тюрьме те же люди хуже, чем на воле. Но зато, с другой стороны, тюрьма знает и такие теплые, полные любви и сердечности отношения, такие мягкие, участливые, каких не встретить в обычной обстановке.

В условиях Шлиссельбурга, конечно, эти отношения принимают особенный колорит. Появление нового человека так редко. Душа так изголодалась и исхолодалась, с одной стороны, - с другой, у вновь прибывшего столько чистого почтительно-благоговейного чувства к "старикам", что создается теплая атмосфера взаимной симпатии и сильной привязанности. Вновь прибывающий чувствует себя гостем у радушных и любящих родных.

"Хозяева" наперерыв стараются окружить его "всем, что лучшего в жизни рок им дал". Кто тащить шкаф, кто письменные принадлежности, кто вешалку, кто ножичек, кто книги, кто варение собственного изготовления, кто цветы, кто свежую репу, кто сахарный горошек, кто зашивает бушлат, кто тачает вместо "котов" самодельные туфли....

И эти выражения братского нежного внимания, {171} эта участливость и чуткость озаряют на первых порах тюремную жизнь таким мягким светом, что все прежнее мрачное, безобразно тяжелое как то расплывается и временно отходит. Чувство какой-то неловкости, виновности охватывает вас, когда смотрите на этих старцев. Подумать только: некоторые из них по двадцать пять лет (М. Р. Попов, М. Ф. Фроленко и Н. А. Морозов) замурованы в застенках и только двое (И. Д. Лукашевич и М. В. Новорусский) по 18 лет. Остальные по 21-22 года.

Свыше 20 лет! Вся жизнь, проведенная в безнадежном одиночестве, в отсутствии каких-либо вестей с воли! И "воля" все время казалась такой мертвой, такой безнадежно мертвой .... Как поддерживать в ceбе беспрерывно веру в торжество идеи и как жить без веры в это торжество?! И так двадцать с лишним лет!...

И эта борьба со злобным врагом, упорная, беспрерывная, как ржавчина раздающая душу и подтачивающая тело! Все, чем теперь владеют: вот этот стул, эта тарелка, эта книга, какой это куплено страшной ценой! За все это заплачено такой массой мук и крови! И это все тебе достается так просто, как дар друзей.

{172} Только вошел в Шлиссельбург и уж тебя встречает весть, что чудовище ранено, вот, вот истечет кровью.

Тех, мрачных, как ночь беспросветных годов сомнений в торжество дела, что бы ни было впереди, - нам уже не переживать ....

Глава IX.

Так шли дни. Мы переживали "медовый месяц". Слова и думы все чаще и чаще, все настойчивее и упорнее возвращались к "тому" - к воле.

Что же, в конце концов, там происходит? Толком ничего не знали. Офицеры отделывались общими фразами, от унтеров ничего выжать не удавалось. Знали, что убийство Плеве встречено было со всеобщим ликованием. Знали, что за убийством последовал необычайный общественный подъем, закончившийся декабрьской "весной". Знали, что сейчас же, за этой "весной" опять наступил какой-то поворот в сторону реакции, что последовали какие-то волнения, затем какие-то "великиее акты" 18 февраля.

Но какие волнения, что за акты и в какой связи они стоят с волнениями оставалось загадкою.

{173} Самое важное для нас было знать - результатом чего собственно является Дума 6-го Августа? Общего, неопределенного недовольства страны, сознанной необходимости "реформ", или же напора активно вмешавшегося трудящегося класса? В первом случае "реформы" на этом, думали мы, и должны застрять, во втором - это только начало. А если начало, то концом должно быть и падение Шлиссельбурга.

Но тут же прокрадывались мрачные сомнения, 6-го Августа дан был указ о Думе. А в июле, т. е., несколькими неделями раньше в Шлиссельбурге, рядом с тюрьмой начали строить церковь для заключенных!

Двадцать два года тюрьма простояла без церкви. Если за несколько недель до указа о Думе царь задумал строить церковь для спасения души тяжких грешников (цена 40 000 этому спасению), то очевидно, что в июле то "они" еще и не думали считать "государеву" тюрьму, а стало быть, и "государево дело" сыгравшими свою роль.

Но как бы то ни было, люди, лежавшие в гробу, отчаявшиеся когда либо выйти из него, услышали стук. Как будто чьи то сильные руки стараются сорвать крышку гроба. Крышка крепко прибита. Осторожный, привыкли к {174} разочарованиям ум говорит: нет, не сорвать! лежи смирно, брось надежды! Спи, сердце!...

Но сердце, разбуженное сильным ударом, не успокоится, не заснет опять.

Мечта всей жизни - день свободы в свободной России, - минутами кажется, готова осуществиться.

Но страшно довариться, страшно питать себя надеждами! Только ночи доверяешь их. Темное небо и яркие звезды - немые свидетельницы бесконечных страданий в течение десятков лет, теперь холодно, бесстрастно наблюдают через железные решетки, как на тех же койках, те же люди, только уж бледные и белые, как лунь, проводили бессонные ночи, преследуемые неотвязными думами о жизни и воле.

А днем - на прогулках, - нет, нет - разговор все сведется на тему о том, "что будет, если это будет?" Одни доказывали, что прекраснейшим образом в Петербурга может заседать Дума, а в Шлиссельбурге - "государственные преступники"; другие доказывали, что если даже и не будет дальнейших побед, все же ко времени созыва Думы, т. е. 6-го января, по крайней мере старики должны быть освобождены.