В три часа утра девочка вдруг начала страшно кричать. Лицо у нее сделалось почти лиловым, внезапно случился приступ рвоты, ее вырвало мороженым, которое я заставила ее съесть вечером. Она металась и отталкивала мои руки. Прибежали горничная и женщина из соседнего номера, посоветовали сделать девочке клизму с ромашкой. Пока я готовила клизму, явилась Франческа. По-моему, она была очень пьяна. Опухшее лицо, неподвижные, сверкающие глаза. Она стояла в дверях и смотрела. В тот момент она была мне ненавистна, и я сказала ей:

– Уходи отсюда!

Она ушла. Но тут же вернулась, предварительно вымыв лицо. Попросила горничную принести крепкого кофе. Я так ненавидела Франческу, что даже не могла на нее смотреть. От страха у меня перехватывало дыхание. Девочка перестала плакать, она лежала под одеялом и была очень бледна. Дышала часто и судорожно.

– Вы что здесь, все с ума посходили? – сказала Франческа. – Не видите, что девочке плохо? Ей срочно нужен врач.

Горничная объяснила, что врач уже был. Но Франческа сказала, что в Сан-Ремо есть только один приличный врач. Врач графини. Все остальные ни к черту не годятся. Она говорила громко, с решительным видом, ей, видимо, хотелось доказать, что она совершенно трезва. Она ушла, чтобы привести ко мне этого самого врача. Аугусто ушел вместе с ней. Я осталась одна с женщиной, которая посоветовала мне сделать ромашковую клизму. У этой женщины было полное морщинистое лицо, и во все морщины забилась пудра. На ней было какое-то фиолетовое кимоно, и говорила она с сильным немецким акцентом. Не знаю почему, но в ее присутствии я чувствовала большое облегчение. Я очень верила в это толстое морщинистое лицо. Она говорила, что у моей девочки наверняка что-то с желудком, а желудочные расстройства дети всегда очень тяжело переносят. И ее сыну, когда он был маленьким, однажды было вот так же плохо. У него было все то же самое, что сейчас у моей девочки. А теперь он взрослый. Она подняла руку, чтобы показать, какой он теперь большой. Имеет диплом инженера и уже обручился.

На улице светало. Над морем в легкой серовато-зеленой дымке поднималось солнце. На площадке перед отелем официант в белой куртке расставлял среди пальм соломенные кресла и столики. Другой, в полосатой куртке, мочил в ведре тряпку. Солнце стало красным и ослепительным. Я ненавидела и море, и кресла, и пальмы. Зачем я приехала сюда? Что делала здесь, в комнате, с женщиной в фиолетовом кимоно? Я ненавидела Франческу и думала, что, возможно, они с Аугусто зашли к графине и теперь вместе с ней пьют и веселятся.

Пришла Франческа с врачом графини. Этот новый врач был высокий и лысый, с худым лицом цвета слоновой кости. Нижняя губа у него была отвислая и открывала длинные, желтые, как у лошади, зубы. Он сказал, что порошки не помогут. И клизму я тоже делала зря. И вообще лечение было неправильное. Он выписал новый рецепт, и, пока Аугусто опять ходил в аптеку, он расспрашивал меня о девочке, как она вела себя последние месяцы, как заболела. Слушая меня, он держал за веревочку верблюда и возил его взад и вперед по ковру. Не знаю почему, но меня это очень обнадеживало. Я спросила, считает ли он болезнь серьезной. Он сказал, что ничего серьезного не подозревает. У него есть кое-какие предположения, но ничего определенного он пока сказать не может. Он отослал женщину в кимоно, потому что в комнате больного должен быть свежий воздух и как можно меньше народу. Женщина в кимоно ушла. Франческа принесла мне кофе. День был солнечный, безоблачный, на площадке перед отелем сидели все те же пожилые люди, читали газеты, зажав коленями трости.

В девять пришел рыжий врач, как раз когда лысый готовил шприц для укола. Он, по-моему, рассердился, но Франческа увела его в коридор, и уж не знаю, что ему там сказала. После этого оба врача вместе разговаривали в коридоре. Девочка теперь успокоилась и дышала ровно. Она выглядела измученной, под глазами -фиолетовые круги, губы совсем белые. Вдруг она приподнялась на постели и сказала: «Еще бай-бай». Это были первые слова, которые она сказала, с тех пор как заболела. Я ужасно обрадовалась и расплакалась. Франческа обнимала меня.

– Я думала, она умрет, – сказала я.

Она молча гладила меня по плечу.

– Правда. Всю ночь думала. И с ума сходила от страха.

Мне хотелось попросить у нее прощения за то, что я так ненавидела ее, когда она вернулась с танцев.

– Тебе так идет твое баядерское платье. Ты в нем такая красивая. И челка тебе очень идет.

– Может, предупредить Альберто? – сказала она. – Отправить ему телеграмму? Хоть он и сукин сын, но все же отец.

– Да, конечно, – сказала я, – но ведь девочке лучше.

– Но телеграмму я бы все-таки послала.

В одиннадцать девочка вновь стала кричать. Ее бил озноб. Температура подскочила под сорок. Днем она заснула, но всего на несколько минут. Аугусто пошел посылать телеграмму. Теперь мне ужасно хотелось, чтобы Альберто сейчас же приехал. Я ходила взад и вперед по комнате с девочкой, завернутой в одеяло. Франческа все время выходила курить в коридор. Врач спустился вниз пообедать, потом вернулся. Я смотрела на его угрюмое, высокомерное лицо с отвислой нижней губой. Это лицо не оставляло мне никакой надежды. Мне казалось, все они думают, что девочка моя безнадежна, и хотелось объяснить им, что, напротив, ей лучше. Мне казалось, что это совершенно очевидно, и, когда Франческа на минутку взяла ее на руки, она стала играть ее бусами.

Дагобер, повелитель страны,
Вел охоту в полях Сатаны!

На набережной в креслах под пальмами сидели на удивление спокойные мужчины и женщины. Они курили, стряхивали пепел, поправляли свои пледы и показывали друг дружке карикатуры в журналах. Проходил мальчик с фруктами, они покупали апельсины, тщательно их выбирая и пересчитывая сдачу на ладони.

Дагобер, повелитель страны,
Наизнанку надел штаны!

Я с ужасом вспоминала, как ударила девочку по рукам вчера вечером, когда она отказывалась от еды. А она отшвырнула ложку и заплакала громко, безутешно. Я смотрела теперь в ее большие карие глаза, и мне казалось, что она все, все про меня знает. Глаза были усталые и потухшие. Это ужасно, когда ребенок так смотрит. Какой-то безысходный, безразличный взгляд, в котором не было упрека, но не было и прощения. Казалось, она уже ничего ни у кого не просит. Я перестала укачивать ее и положила на кровать, укрыв шалью. С тихим судорожным стоном она отбросила мои руки.