– Во времена виа Пастренго, – говорила она потом: на виа Пастренго мы тогда жили.

Дом на виа Пастренго был очень большой. Десять или двенадцать комнат, двор, сад, куда выходила застекленная веранда. Однако он действительно был темный и сырой: зимой в уборной даже росли грибы. Об этих грибах в семье много было разговору: братья сказали бабушке по отцу, которая приехала к нам погостить, что мы их поджарим и съедим, а бабушка хотя и не поверила, но все равно с ужасом и отвращением произнесла:

– В этом доме из всего устраивают бордель.

Я была в то время совсем маленькая и Палермо, город, где родилась и откуда уехала, когда мне было три года, помнила смутно. Но и я, уподобляясь сестре и матери, воображала, что тоскую по Палермо, по пляжу в Монделло, куда мы ходили купаться, по синьоре Мессине, подруге моей матери, и по девочке Ольге, подруге моей сестры: ее я звала «взаправдашней Ольгой», чтобы отличать от моей куклы Ольги, и всякий раз, когда мы встречались на пляже, говорила:

– Я стесняюсь взаправдашней Ольги.

Все они остались там, в Палермо и Монделло. Упиваясь своей воображаемой тоской, я сочинила первое в своей жизни стихотворение всего из двух строчек:

Палермино, Палермин
Куда лучше, чем Турин.

Это стихотворение было воспринято дома как признак раннего поэтического дарования, и я, ободренная шумным успехом, тут же сложила еще одно четверостишие про горы, о которых слышала от братьев:

В Гриволу, ура, ура!
Нынче едет детвора!
На Монблан бы взобралась,
Если б сил я набралась!

В нашем доме было принято сочинять стихи по всякому поводу. Мой брат Марио написал однажды стишок о ненавистных ему мальчишках Този из Монделло:

Таких зануд, как Този,
Не сыщешь и в навозе.

Но особенно прославилось стихотворение, сочиненное моим братом Альберто лет в десять-одиннадцать. Оно не было связано с каким-либо реальным фактом и являлось исключительно плодом поэтического воображения.

Старая дева
По имени Ева
Родила ребенка,
Большого постреленка.

В доме читали «Дочь Йорио»[1] ], но еще чаще, собравшись вечером вокруг стола, декламировали стихотворение, которому научила нас мать, слышавшая его в детстве, на благотворительном вечере в пользу пострадавших от наводнения в долине реки По.

Вот уже несколько дней, как вода поднималась все выше.
«Дева Мария, нас скоро затопит до крыши! –
Так голосили в деревне старухи. –
Так что, сыночки, возьмите свой скарб и бегите отсюда.
Какое вам дело до старого бедного люда?!»
Отец отказался; он молод и смел, остальных убедить он пытался,
Что не ворвется в долину ревущая эта стихия.
К матери он подошел и сказал ей тихонько: «Мария,
Ляг отдохни и детей уложи ты с собою.
Дремлет великая По, и колышатся воды в покое
В русле, навек предназначенном милостью божьей.
Спите спокойно, мы все свои силы положим,
Коли стрясется беда, мы подставим могучие плечи,
Чтобы наш мир оставался незыблем и вечен!»

Концовку мать забыла, думаю, она не очень помнила и начало, потому что, например, там, где говорится:

Отец отказался; он молод и смел, остальных убедить он пытался…

строчка чересчур длинная и в размер не укладывается. Но пробелы в памяти она восполняла выражением, с каким читала слова:

…мы подставим могучие плечи,
Чтобы наш мир оставался незыблем и вечен!

Отец терпеть не мог это стихотворение и, когда слышал, как мы его декламируем вместе с матерью, приходил в ярость и кричал, что ни на что серьезное мы не способны – только и можем устраивать «балаган».

Почти каждый вечер к нам наведывались Терни и сокурсники моего старшего брата Джино, учившегося тогда в Политехническом институте. Мы сидели за столом, читали стихи, пели.

Студент дон Карлос де Тадрида
Недавно прибыл из Мадрида! –

пела мать, а отец, читавший у себя в кабинете, то и дело появлялся в дверях, дымил трубкой и из-под сдвинутых бровей подозрительно оглядывал сидевших в столовой.

– Недоумки! Все бы вам устраивать балаган!

Единственными разговорами, в которых отец принимал участие, были научные или политические дискуссии и обсуждение событий «на факультете», например, когда кого-нибудь из профессоров переводили в Турин совершенно, по мнению отца, незаслуженно, ибо тот был «недоумком», или, наоборот, не переводили, хотя он это вполне заслужил, так как у него «очень светлая голова». В научных вопросах никто из нас не мог быть ему собеседником, но он все равно ежедневно информировал мать об обстановке «на факультете» и о том, что происходит у него в лаборатории, как ведут себя некоторые культуры тканей, которые он наблюдал в пробирках, и возмущался, если мать не проявляла должного интереса. Отец за обедом ужасно много ел, но поглощал все с такой скоростью, что, казалось, он не ест вовсе; в один миг опустошив тарелку, он и сам был уверен, что ест мало, и заразил своей уверенностью мать, всегда его умолявшую хоть немного поесть. Он же, наоборот, ругал мать за обжорство.

– Не наедайся так! У тебя будет несварение!

Или время от времени рявкал на нас:

– Не трогай ногти!

Мать с детства имела привычку отдирать заусенцы: это стоило ей ногтоеды, а позже, в пансионе, даже один раз кожа слезла с пальца.

Все мы, по мнению отца, переедали и рисковали получить несварение желудка. Если еда ему не нравилась, он говорил, что она вредна для здоровья, потому что плохо переваривается, если нравилась – говорил, что полезна и «возбуждает перистальтику».