Зато у нее самой добра собралось порядочно и я слышал, как за перегородкой она долго с ним возилась.

На утро она вошла твердой поступью, сунула еще что-то в чемодан и заперла его на ключ, - все молча. Молчал и я. Она вышла и, после десятиминутного отсутствия, снова появилась.

Приблизившись тогда к кровати, наклонившись, глядя мне в самые зрачки, она проговорила:

- Пора одеваться.

Я подчинился. Подчинился не только ее приказанию, но еще и тому, что она меня сама стала одевать. Вошел хозяин. Я спросил, сколько я должен, но оказалось, что Заза уже за все расплатилась. Побежденный, разбитый, безвольный, еле живой, я на все соглашался. Начался спуск но лестнице. С одной стороны меня поддерживала Заза, с другой хозяин. Все кружилось, все дрожало, все, время от времени, было словно задернуто какой-то пеленой. На каждой площадке нам пришлось останавливаться. Мне казалось, что еще немного, и я лишусь чувств.

Заза меня кутала, Заза меня ободряла. Она мне казалась очень красивой, руки ее были нежны и пальцы, которыми она прикрыла мой рот, когда открыли входную дверь, были теплы и благоухали. Прямо против двери стояло такси. Я вздохнул и благодарно посмотрел на Заза. Пока мы ждали, чтобы принесли багаж, она сказала:

- Тут недалеко, мой милый. Как только мы будем дома, я тебя уложу и ты увидишь, как тебе станет хорошо.

Потом все сливается в моих воспоминаниях. Куда, как и сколь долго мы ехали, я в памяти своей восстановить не могу. Что-то {149} осталось сзади, что-то ждало впереди.

И между этими двумя точками - пустота.

Когда мы остановились, я увидал витрину и в ней цветы, - много цветов! "К свадьбе это или к похоронам?" - подумал я. - Заза и шофер помогли мне выйти, помогли подняться по лестнице, - всего одна, коротенькая лестница, чуть что не втащили меня по ней. Заза отворила дверь. Я проник тогда в большую и очень низкую комнату. где меня поразили окна. Это были два увенчанных полуокружностью прямоугольника, начинавшиеся у самого пола и достигавшие приблизительно половины высоты стены. Потом я узнал, что окна эти опирались на фундамент и были разделены, возле верхней своей трети, полом квартиры Заза, приспособленной сравнительно недавно. Но тогда эти два ярких и низких окна показались мне удивительными, ненормальными, едва ли не противоестественными. Точно полуподвал, выдвинутый на высоту антресолей каким-то подземным сдвигом !

Все было тщательно убрано, пол сверкал, на столиках лежали белоснежным скатерки, в углу стояла уже наполненная дровами, с заготовленными перед ней лучинками, печь. Но раньше чем чиркнуть спичку Заза подвела меня к большой, красного дерева, старомодной кровати. Она была постелена, она уже была открыта, она меня, со вчерашнего дня, когда Заза все приготавливала, ждала. Мне хотелось что-нибудь сказать, поблагодарить, дать, по крайней мере, понять, что я все заметил и все оценил, что я глубоко тронут... Но я не смог выдавить из себя ни единого слова, - точно бы кто-то за горло меня держал.

В странно-низкой, странно-большой этой комнате, углы которой убегали в тень, где пахло воском, где было уютно, где, - как только затопилась печка, - стало тепло, которая, показалось мне, находится в конце моего, мне самому непонятного, пробега, не принимал ли меня в лоно свое мой духовный склеп? Не его ли схеме соответствовали эти два обращенных к низу полуокругленных окна?

Заза усадила меня в кресло и стала раздевать. Снова я подчинился. Во мне не оставалось ни одной крупинки независимости. Заза считала, конечно, что это мое состояние вызвано болезнью, жаром, усталостью, и, отчасти, это было так. Но только отчасти! В первые минуты моего пребывания в этой квартире, меня давило и оглушало обостренное сознание общего поражения.

- Жар, - сказала Заза, - стал еще сильней. Но сегодня утром придет доктор, я назначила ему еще вчера.

Она ни о чем меня не спросила, не попыталась даже узнать, нравится мне или нет; она, сколько я мог судить, была испугана. Вероятно она сомневалась: не причинит ли мне этот, так тщательно, так влюбленно ей подготовленный переезд больше вреда, чем пользы?

{150}

36.

Несколькими часами позже появился доктор, который и определил крупозное воспаление легких. Он прежде всего поспешил успокоить Заза: теперь, сказал он, медицина во всеоружии для борьбы с этим! Но я знал, что от воспаления легких умерла мать Мари когда была, вторым браком, за Аллотом, и подумал, что налицо может быть род предзнаменования, что Заза мне приготовила смертный одр... Впрочем, умереть меня не страшило. Неприятной была мысль, что в таком случае окажется обнаруженной моя настоящая личность и Мари заключит, что я ее покинул чтобы поселиться с Заза. Зоя, Заза!..

Вереница последовавших за этим дней отмечена в моей памяти образами такого внимания и таких забот, каких я никогда и ни с чьей стороны не видел. Заза вставала чуть свет, ложилась поздно. Она все чистила, вытирала пол, топила, мыла, стирала и работала в магазине. Я еще дремал когда, по утрам, давно сложив походную кровать, ею предусмотрительно купленную на время моей болезни, она уже хлопотала. И когда вечером она, до того как эту кровать бесшумно раздвинуть, раздеться и лечь, что-то штопала, пришивала, гладила, я уже спал. Ни одной минуты она не сидела сложа руки!

Днем, при каждой возможности, она поднималась из магазина, чтобы спросить, не надо ли мне чего-нибудь, узнать, какая температура, оправить подушку...

Ночью, - когда я не спал, - она тихонько приближалась ко мне, ощупывала лоб, что-нибудь ласковое шептала, спрашивала, не хочу ли я пить, если нужно давала лекарство...

Большая слабость миновала довольно скоро. Вспрыскивания новых средств и заботы Заза сделали свое дело. Но душевное мое состояние и умственное расположение были плачевны. Особенно по утрам. Я вылезал из под одеяла и, медленно ходя по комнате, начинал диалог с "отцом-хамом". Из зеркала, к которому я иной раз приближался, на меня смотрело отражение, казавшееся мне не моим: большая борода, длинные усы, провалившиеся щеки и глаза: помутневшие, сузившиеся, с набухшими веками, с какой-то отталкивающей хитрецой. Стиснув челюсти, я со злобой ложился и ждал возвращения Заза, которая приходила поить меня утренним чаем. Трогала лоб. Улыбалась. Осторожно целовала. И явно ждала, ждала всем существом моего полного выздоровления...

На смену этому первому, в общем довольно короткому периоду пришел второй, когда я почувствовал, что силы мои начинают восстанавливаться. Утром рано Заза чистила и зажигала печку и убегала в магазин. Узнав, что мне лучше, хозяйка отпускала ее менее охотно и я подолгу оставался в одиночестве.

Я не был еще достаточно силен, чтобы приступить к деятельности, к которой приступил позже, но лежать в полудремоте тоже не {151} мог, и или ходил по комнате, или стоял у полуокон, или сидел в кресле, напряженно думая. Но последовательно вытекавших одна из другой мыслей не было. Все было поисками одной, основной мысли, которая казалась совсем близкой, которую я почти настигал, и которая всегда, в крайнее мгновение, ускользала.

К завтраку, сбегав до того в лавки, возвращалась Заза. Пока мы ели, я оставался рассеянным, еле-еле отвечая на ее вопросы. Но она, по-видимому, относила мою безучастность за счет болезни и ни разу не сделала мне никакого упрека.

После ее ухода я снова думал и только вечером, чтобы отдохнуть, затевал простой разговор, выслушивая рассказы о том, как протек день: необычайно элегантная покупательница, коротенькое пререкание с хозяйкой, забытый в магазине проезжими иностранцами чемоданчик, опрокинутый собачкой горшок цикламена...

Несколько позже я попросил принести мне газету. Заза оглянула меня с недоверием, но газету купила. Развернув листы тотчас после ее ухода, я тщетно искал хотя бы малейшего намека на "исчезнувшего шоколадного фабриканта". Следствие, вероятно, длилось. Но так как нового ничего не открыли, то дело больше не интересовало ни одного журналиста, ни одну редакцию. Кроме того, со всех сторон напирали происшествия, одно другого занимательней.