Индейцы говорили, что, если есть ягоды или турнепс на гиблых землях, то будут выпадать волосы. Мы полагали, что, если ничтожное количество яда в растительности приводит к таким печальным последствиям, то и вода с таким раствором убивает лошадей.

Позднее выяснилось, что дело не в воде, а в безобидном на вид люпине, астрагале, широко распространённом на западе. Он опьяняюще ядовит. Если лошадь поест его, она сначала становится необычайно резвой. Но вскоре у неё начинают подкашиваться ноги. Они подламываются, и лошадь падает. Она лежит с закрытыми глазами, но вид у неё умиротворённый. Затем её охватывает страшная жажда. Она еле-еле подымается на ноги, ковыляет к водопою и стремится выпить всё до дна. Она, вероятно, чувствует себя несчастной, но её гложет единственная мысль: "Как бы снова добраться до этого удивительного корма?" И затем издыхает. Если же отведать астрагала доводится мулу, то он становится сам не свой и решает про себя:

"Никогда больше!" Поскольку мулы не живут половой жизнью, они более уравновешены и последовательны. Лошади же обладают воображением и фантазируют.

Иногда я думаю, не увидела ли Тони в пучине или на небесах своего опьянения мгновенную ослепляющую вспышку света лошадиного бессмертия? Не представила ли она себя парящей, как Пегас, над волнистой прерией Монтаны с мелкой травой, где её прародитель, Эгипп, впервые увидел свет? Эгипп, небольшой ростом, но колоссальный по потенции, в результате которой должны были появиться на свет десять миллионов поколений лошадей, ослов и зебр, чтобы пастись на мелких травах до окончания мира.

Подружка моя, Тони. Requiescat in pace.*

ДОЛГИЙ КРУЖНОЙ ПУТЬ

Хобарт Элберн был наконец-то доволен, глубоко удовлетворен. Он потратил годы на то, чтобы познать секрет жизни, не стандартизированной жизни с её непрестанным беспокойством о сохранении и повышении её уровня, без каких-либо мечтаний, кроме мечты об успехе, престиже или гораздо чаще о распоряжении избыточным богатством.

Хобарт освоил сократово искусство довольствоваться в жизни немногим и, найдя это немногое, оставлять ум для мечтаний и размышлений.

В одном отношении он даже улучшил структуру Сократа. Как и Сократ он довольствовался одной и той же одеждой зимой и летом. Как и Сократ мог питаться такой пищей, которой никакой хозяин не позволит себе кормить рабов, если не хочет, чтобы они у него разбежались. Но в отличие от Сократа у него не было Ксантиппы, которая жаловалась бы на кислую еду или вопила по поводу штопки одежды, которую не стала бы носить даже рабыня. Хобарт нередко испытывал уколы купидоновых стрел, но эти раны уже затянулись. Теперь же в почтенном возрасте тридцати лет его сердце было запаковано в семь слоёв воловьей шкуры. В его любимой песне был такой припев:

Нет у меня жены, тревожащей мне жизнь, Нет любимой, которая может оказаться неверной, И весь день напролёт С весельеми песней Я гребу на своём каноэ.

Хобарт был сыном врача, который очень серьёзно относился к клятве Гиппократа.

Дело было в середине семидесятых годов, и в этой сфере деятельности подрастала новая поросль богатых людей. Доктора новой формации надрывались, устраивая прекрасные кабинеты, снимая отличные дома, покупая коляски и упряжки дорогих лошадей с заплетёнными хвостами. Если им удавалосьобзавестисьбогатойклиентурой,торасходы оправдывались, и у них было всё в порядке. Но для отца Хобарта больной был больным, независимо от того, в состоянии ли он заплатить или нет. Он ухаживал за ними и при тогдашних скудных ресурсах. Если у пациента было воспаление кишечника, то ему суждено было умереть. А д-р Элберн давал ему обезболивающее, чтобы тот меньше страдал. Если женщины боролись и боролись, чтобы принести жизнь в этот мир, но ничего не получалось, то ребёнка можно было вырезать из чрева, и он будет жить, но при этом придётся умереть матери. На такие операции д-р Элберн шёл как на казнь, но он всё-таки делал их. Медицинская практика была ужасной. Но доктор был верен Гиппократу, и хорошие доктора, такие как отец Хобарта, выполняли свой долг. Но с одним аспектом своей работы он справлялся неважно. Он терпеть не мог предъявлять счета. У него их был полный ящик, и когда его добрая жена, мать Хобарта, говорила: "Мука кончилась, сахар - весь, кофе нет, ветчина и бекон все вышли, в доме ничего не осталось, кроме овсяной крупы", - д-р Элберн хватал пачку счетов и говорил сыну: " Хобарт, разошли, эти счета. Но сообщи им, что, если уж им очень туго, то пусть отдадут только часть из того, что должны".

Хобарт любил и даже обожал отца и мать, которая относилась к нужде спокойно.

"Non paribus passis", - не всё равными шагами, - как говаривал Вергилий. Ведь ей надо было думать о будущем сына. И доктор неохотно брал из верхнего ящика пачку счетов и рассылал их. На большинство он не получал ответа. Но некоторые хотя бы частично откликались, и этих денег хватило, чтобы послать Хобарта в колледж.

Это был небольшой колледж, преподаватели которого обучались во времена благородной нужды, ещё до гражданской войны. Хобарту больше всего нравился профессор латыни и греческого. Родившись ещё в 1799 , он получил образование в колледже Уильяма и Мэри до 1820-х годов.. Для него латынь и греческий были религией и страстью, охватившей его на всю жизнь. Когда Хобарт познакомился с ним, это был милый старичок семидесяти шести лет. Следовать с ним за Вергилием в потусторонний мир, плыть с Одиссеем по синему хмельному морю, идти с Ксенофонтом по иссушенным диким равнинам Месопотамии для Хобарта было наслаждением.

Профессор свободно принимал студентов у себя дома. Это был самый маленький домик во всём городе, в нём была крохотная гостиная, а дрова для печки доставали бывшие ученики, так как на дрова у профессора никогда не хватало средств. И вот там-то он читал Горация своим студентам, временами прерываясь и предупреждая учеников о сниженном уровне морали у Горация и Катулла. Однако он любил латынь, с моралью или без неё, и передавал свою любовь без особо серьёзных оговорок.

Его добрая жена не вынесла такой скудной жизни и умерла. Но осталась дочь лет сорока, которая готовила профессору на завтрак тосты и яичницу. Она была очень милой и первой открыла грудь Хобарта для любви, простой страстной любви. Но она была слишком стара.