Глаза Виталина блистали фосфорическим блеском, на щеках его выступил болезненный румянец.

- Пророк, пророк, - вскричала Наталья, снова складывая руки.

- Да, пророк, если ты хочешь, только, бога ради, не гений, - отвечал он, садясь подле нее и проведши рукою по лбу. - Но оставим это.... когда идет моя драма?

- В среду после Нового года.

- Я должен еще говорить с тобою о твоей роли.

- Хорошо... Но послушай, ты нынче у меня весь день?

- Пожалуй, когда это можно.

- Отчего же нельзя?

- Qu'en dira-t-on? {А что будут болтать? (франц.).}

- Боже мой! из-за "qu'en dira-t-on" мы не виделись пять лет, - отвечала Наталья, - теперь я свободна, теперь я артистка, - прибавила она с чувством гордой самоуверенности, - и он опять с своим "qu'en dira-t-on".

- А кто тебе дал право пренебрегать мнением общества именно потому только, что ты артистка?

- Право? я взяла его сама, я не ужилась с обществом и отвергла его. Виталин не мог удержаться от улыбки, потому что, хотя и верил в женщину вообще, но в каждой из них, взятой порознь, имел привычку уверяться только после долгих наблюдений.

II

ПРЕДСТАВЛЕНИЕ

В один вечер, не помню именно когда, но знаю, что это было незадолго до рождества, площадь Александрийского театра была исполнена особенного движения. Лихие извозчики и измученные ваньки беспрестанно подвозили к колоннам театра новых посетителей; по временам даже подъезжали кареты или, за недостатком их, патриархальные возки, из которых вылезало обыкновенно штук по шести женского пола и штуки по две мужского; как они там помещались, это уж загадка необъяснимая.

Ясно, что в Александрийском давалась новая пиеса, и с достоверностию полагать можно, что афиша оной пиесы была не менее как в два аршина длиною. Сени театра наполнялись все более и более новыми приплывающими толпами народа, чрезвычайно пестрыми и разнообразными! Чего и кого тут не было! Здесь наблюдатель мог бы в минуту, с помощию расписания мундирам, научиться узнавать безошибочно все вышивки, погончики, петлички {3} офицеров разных полков и так же безошибочно уметь по цвету воротников относить чиновников к известным ведомствам.

Давалась, в самом деле, новая пиеса, только переводная с французского, йод названием которой красовалась ярко и четко отпечатанная фамилия переводчика, с начальными буквами имени и отчества, выставленными, вероятно, из опасения, чтобы такой колоссальный подвиг не был приписан какому-нибудь однофамильцу. Пиеса была одна из тех, которые в блаженные тридцатые годы, когда еще свирепствовала новая французская литература, под именем неистовой юной французской словесности, приводили в ужас раздражительную, как mimosa pudica, {мимоза стыдливая (лат.).} нравственность наших критиков даже одним своим названием, {4} действительно нередко затейливым.

Кроме того, в этой пиесе дебютировала во второй раз, и притом в первой роли, новая артистка.

Она явилась на сцене под именем г-жи Склонской, хотя настоящая фамилия ее была другая.

Эти две причины - новая пиеса и новая артистка, от первого дебюта которой пострадали крайне руки некоторых молодых людей, - эти две причины, вероятно, содействовали к особенному оживлению Александрийского сквера и к видимому благоденствию тощих ванек, впрочем, их только потому, что извозчики-лихачи были большею частию нанимаемы только от дверей Палкина, {5} куда, для передышки от дальнего пути, заходили офицеры, с различными нашивками и петлицами, и молодые чиновники, с завитыми в трубочки волосами и в различных цветов жилетах, чтобы собраться с силами перед будущим эстетическим наслаждением и чтобы осмотреть состояние вязанного обыкновенно из бисера какими-нибудь нежными ручками барышни с Петербургской стороны кошелька и расчесть: достаточно ли будет содержащегося, чтобы на лихаче поравняться с известным патриархальным возком у колонн театра.

Било уже семь часов. Прибывающие толпы спешили или летели на крыльях по лестницам.

В это время вошел и Виталин. Одет он был точно так же, как мы уже его видели, шел точно так же медленною походкою, не глядя ни на чтовпереди и кругом себя.

Он подошел к кассе, взял билет в кресла и отправился.

Когда он вошел, оркестр играл что-то, по обыкновению неизвестно откуда взятое, но, кажется, французскую кадриль из оперы "Густав", {6} хотя это вовсе не клеилось к имеющей быть представляемою драме. Он сел на свое место и, увидевши, что соседнее с правой стороны было еще пусто, положил на него свою шляпу.

Не прошло минуты, как по ногам сидящих стал пробираться с извинениями человек, одетый очень скромно, с наружностию очень замечательною. Это было лицо, на котором ум ярко отпечатлел свое божественное присутствие; но вместе с этим какое-то неприятное выражение, какое; на обыкновенных лицах является от сильного пронзительного холода, какое-то постоянное сжатие всех черт искажало эти умные и благородно-правильные черты и сообщало им выражение скромной таинственности вопроса, не разрешимого для других и, может быть, для себя; кроме того, усталость и тяготение видны были во всех движениях этого человека, и от нее ли или в самом деле от внутреннего холода происходила еще одна неприятная резкая особенность: промежуток между губами покрыт был у него потом, который невольно как-то напоминал нам о стеклах окон, влажных от холода.

Это новое лицо добралось наконец до места, занятого шляпою Виталина, молча подало ему руку, которую тот так же молча пожал, и село, когда Виталин взял свою шляпу.

- Не начинали еще? - спросил он, наклоняясь к уху Виталина, и стал смотреть то в правую, то в левую сторону, ища, казалось, кого-то глазами.

- Нет еще, - отвечал Виталин, вынимая из кармана табакерку.

- Я смотрю переводчика, - говорил тот, все еще продолжая глядеть. - А! Вот наконец!

Виталин посмотрел в ту сторону, куда показывал глазами его приятель.

Тот, на кого он показывал, был юноша лет девятнадцати, стройный и красивый собою, с бледною наружностию и с длинными волосами, по самые плечи, закинутыми чрезвычайно искусно, в синих очках, которые, несмотря на то, что были очень сини, не могли снять с его лица типа самого раннего, близкого еще к детству, юношества. Он был весь в черном и в белых перчатках.