Два письма
"Эти суждения должны были бы привести к молчанию, а я пишу.
Это вовсе не парадокс."
(EI, p.89).
Но мы должны говорить. "Неадекватность всякой речи... по крайней мере, должна быть высказана" (C) для того, чтобы сохранить суверенность, т.е. некоторым образом потерять ее, чтобы оставить еще в запасе возможность если не смысла ее, то ее бессмыслицы, чтобы этим невозможным "комментарием" отличить последнюю от всякой негативности. Нужно найти такую речь, которая хранит молчание. Необходимость невозможного: высказать в языке - рабства то, что не является рабским. "То, что не является рабским, непроизносимо... Идея молчания (это самое недоступное) обезоруживает. Я не могу говорить об отсутствии смысла, не наделяя его при этом каким-то смыслом, которым оно не обладает. Молчание нарушается - потому что я заговорил. История всегда завершается каким-нибудь лама савахфани, вопиющем о нашем бессилии умолкнуть: я должен наделять смыслом то, что его не имеет: в конечном счете, бытие даровано нам как невозможное!" (MM, EI, p.215). "Среди всех слов" слово "молчание" есть "наиболее извращенное или наиболее поэтичное", потому что, изображая замалчивание смысла, оно высказывает бессмыслицу, оно скользит и само себя изглаживает, не удерживает себя, само себя замалчивает - но как речь, а не как молчание. Это скольжение предает одновременно и дискурс, и недискурс. Оно может быть навязано нам, но может и быть обыграно суверенностью таким образом, чтобы со всей строгостью предавать смысл в смысле и дискурс в дискурсе. "Нужно найти", - поясняет Батай, выбирая "молчание" как "пример скользящего слова", такие "слова" и "объекты", которые "заставили бы нас скользить..." (EI, p.29). Скользить к чему? К каким-то другим словам, к другим объектам, конечно же, которые возвещают суверенность.
Это скольжение сопряжено с риском. Но раз оно так ориентировано, то идет оно на риск смысла и утраты суверенности в фигуре дискурса. Рискует придать смысл. Признать правоту и разумность. Разума. Философии. Гегеля, который всегда оказывается прав, как только мы раскрываем рот, чтобы артикулировать смысл. Чтобы подставить себя этому риску в языке, пойти на него, чтобы спасти то, что не хочет быть спасенным - возможность абсолютных игры и риска, - мы должны удвоить язык, перейти к уловкам, хитростям, симулякрам. К маскам: "То, что не является рабским, непроизносимо: повод для смеха... то же самое с экстазом. То, что не является полезным, должно скрываться (под маской)" (MM, EI, p.214). Говоря "на пределе молчания", мы должны организовать некую стратегию и "найти [такие слова], которые в какойто точке возвращают суверенное молчание, прерывающее артикулированный язык" (там же).
Исключая артикулированный язык, суверенное молчание, следовательно, некоторым образом чуждо различию как истоку обозначения. Оно как будто изглаживает прерывность, и на самом деле именно так нам следует понимать необходимость непрерывного континуума, к которой непрестанно апеллирует Батай, так же как и к необходимости коммуникации. Континуум есть привилегированный опыт суверенной операции, преступающей предел дискурсивного различия. Но - и здесь, в том, что касается движения суверенности, мы затрагиваем точку наибольшей двусмысленности и наибольшей неустойчивости - этот континуум не есть полнота смысла или присутствия, в качестве которой он рассматривается метафизикой. Опыт континуума, пробиваясь к безосновности негативности и растраты, оказывается также и опытом абсолютного различия - такого различия,
____________________
____________________
____________________
Следовательно, она не может быть полностью суверенной: Мудрец на деле не может не подчинить ее цели Мудрости, предполагающей завершение дискурса... Он набирает суверенность точно вес, который затем сбрасывает" (pp.41-42). которое уже не будет тем, что Гегель помышлял глубже любого другого: различием на службе присутствия, трудящимся в истории (смысла). Различие между Гегелем и Батаем есть различие между этими двумя различиями. Так мы можем снять ту двусмысленность, которая способна отягощать понятия коммуникации, континуума и мгновения. Эти понятия, которые по видимости тождественны друг другу в качестве исполнения присутствия, на деле обрисовывают и заостряют надрез различия. "Один фундаментальный принцип выражается следующим образом: "коммуникация" не может иметь места между двумя полными и нетронутыми существами: она требует таких существ, которые выставили на кон бытие в себе самих, поместили его на предел смерти, небытия" (Sur Nietzsche). А мгновение - временной модус суверенной операции - не есть какая-то точка полного и непочатого присутствия: оно скользит и ускользает в промежутке между двумя присутствиями; оно есть различие как утвердительное ускользание присутствия. Оно не дается, но скрадывается, похищается самим собой в таком движении, которое соединяет в себе моменты насильственного взлома и бегущего исчезновения. Мгновение украдко: "Незнание предполагает по сути одновременно и страх, но также и подавление страха. Таким образом, становится возможно украдкой испытать украдкий опыт, называемый мною опытом мгновения" (C).
Итак, нам нужно найти такие слова, которые "в какой-то точке возвращают суверенное молчание, прерывающее артикулированный язык". Поскольку речь, как мы видели, идет об известном скольжении, то, что требуется найти не меньше, чем слово, есть такая точка, такое место на трассе, в котором то или иное слово, почерпнутое в старом языке, начнет - в силу того, что оно помещено там и восприняло подобный импульс, - скользить само и заставлять скользить весь дискурс. В языке должен быть запечатлен известный стратегический выверт, который своим насильственным и скользящим, украдким движением призван изогнуть его старое тело, чтобы соотнести его синтаксис и лексику с высшим молчанием. Причем не с понятием или смыслом суверенности, но, скорее, с привилегированным моментом суверенной операции, "пусть даже она имела бы место только один раз".
Соотношение это абсолютно уникально: между языком и суверенным молчанием, которое не терпит никаких соотношений, никакой симметрии с тем, что склоняется и скользит, чтобы соотнестись с ним. Это соотношение, однако, должно строгим, научным образом положить на обычный синтаксис как подчиненные значения, так и ту операцию, которая есть неотношение, у которой нет никакого значения и которая свободно удерживается вне синтаксиса. Следует научным образом соотнести те или иные соотношения с неотношением, знание с незнанием. "Суверенная операция, пусть даже она была бы возможна только один раз, наука, соотносящая объекты мышления с суверенными моментами, - возможна..." (MM). "Отсюда, опираясь на отказ от знания, начинается некая упорядоченная рефлексия..." (C).
Это окажется тем более трудно или даже вовсе невозможно, что суверенность, не будучи господством, не может управлять этим научным дискурсом наподобие какой-то архии [первопринципа] или принципа ответственности. Как и господство, суверенность определенно делается самостоятельной благодаря выставлению жизни на кон; она ни с чем не связана, ничего не сберегает. Но в отличие от геглевского господства, она не должна даже стремиться к тому, чтобы сохраниться самой, собрать себя или собрать прибыль от себя и от собственного риска, она "не может даже определяться как некое имущество". "Я держусь за это, но стал бы я так за это держаться, если бы у меня не было уверенности в том, что с таким же успехом я мог бы над этим посмеяться?" (MM). Стало быть, в этой операции на карту ставится не самосознание, не способность быть подле себя, хранить себя, блюсти и наблюдать себя. Мы не в стихии феноменологии. По этой первой черте - в рамках философской логики нечитаемой - можно признать, что суверенность не управляет собой. И не управляет вообще: ничего не диктует ни другому, ни вещам, ни дискурсам с целью произвести смысл. Именно в этом состоит первое препятствие для той науки, которая, по Батаю, должна соотносить свои объекты с суверенными моментами и, как и всякая наука, требует порядка, соотнесенности, различия между основным и производным. "Метод медитации" не скрывает этого "препятствия" (выражение Батая). (...)