Да, сказал Ханс, пусть старый черт сам ищет.

Держал бы малого за заборами своими. На кой черт он к нам его послал - заботу лишнюю? Сам снегу просил. На колени падал. И что, готов оказался? А? Готов? К снегу? К снегу никто не бывает готов.

Если бы я потерялся, старый черт к тебе не пришел бы, сказал я, но я не думал, что говорю, просто сказал. Сосед, рассосед - так ему и надо. Я чувствовал, как движутся подо мной сани.

Кто его знает, святого Пита, сказал Ханс.

Я двигался быстро. И не старался пригибаться. Я смотрел в просветы между деревьями. Искал место, где мы оставили Саймона и сани. Я подумал, что Саймона увижу раньше - может быть, пар из его рта над сугробом или возле дерева. Нога поскользнулась на тонком снегу, не сдутом с нашей дорожки. Правой рукой я все еще держал пистолет и потерял равновесие. Я хотел опереться на левую, но она ушла по локоть в сугроб и барбарисовые колючки. Я отдернул руку и сильно упал. Хансу и папе это показалось смешным. Только ноги, лежавшие передо мной, были не мои. Я готов был побожиться. Это было непонятно. Из-под снега, отброшенного моей ногой, высунулось конское копыто, и я нисколько не испугался и не удивился.

Похоже на копыто, сказал я.

Папа и Ханс молчали. Я посмотрел на них, издалека. Теперь ничего. Три человека на снегу. Красный шарф, варежки... чей-то лед и уголь... Картинка на январь. Но за ними, на голых холмах? Тут меня осенило: досюда он доехал верхом. Я посмотрел на копыта с подковой - они были не из этой картинки. На январской дохлых лошадей не будет. На снежных горках будет путаница санных следов, зеленые деревья, опрокинувшиеся санки. Хотя бы. Или застывшее озеро и шумные ребята на коньках. Три человека. Задом в снегу: один. Дохлая лошадь и пистолет. И я услышал вопрос, явственно, как будто мне крикнула девочка из календаря: ты собираешься встать и идти? Или это была рождественская картинка? Большое полено, и я лежу на теплом оранжевом дереве в моей фланелевой пижаме. Мне только что подарили духовой пистолет. А вопрос был: собираюсь я встать и идти? У Ханса и папы ноги стоят крепко, как лошадиные. Тоже подкованы? Их тела спрятаны? Кто их здесь поставил? А на Рождество печенья сделаны по форме детского мертвого мокрого зада... может быть, с вишенкой, чтобы оживить бледность теста... угольком из печки. Но я не мог просто сказать, что это похоже на копыто или похоже на подкову, и идти дальше, потому что Ханс и папа ждали позади меня в шерстяных шапках и хлопали варежками... как на январской картинке. Улыбались. Я учился кататься на коньках.

Наверное, досюда он доехал верхом.

Наконец папа сказал вялым голосом: о чем ты толкуешь?

Ты сказал, что у него была лошадь, па.

О чем ты толкуешь?

Вот она, лошадь.

Ты что, никогда подковы не видел?

Обыкновенная лошадиная подкова, сказал Ханс. Пошли.

О чем ты толкуешь? снова сказал папа.

Человек, который напугал мальчишку Педерсенов. Которого он видел.

Хреновина, сказал папа. Это какая-нибудь из педерсеновских лошадей. Я узнал подкову.

Правильно, сказал Ханс.

У Педерсена только одна лошадь.

Это она и есть, сказал Ханс.

Эта лошадь бурая, так?

У лошади Педерсена задние ноги коричневые, я помню, сказал Большой Ханс.

У него вороная.

Задние ноги коричневые.

Я стал отгребать снег. Я знал, что лошадь у Педерсена вороная.

Какого черта? сказал Ханс. Пошли. Будем стоять на таком морозе и спорить, какой масти у Педерсена лошадь.

У Педерсена вороная, сказал папа. Ничего коричневого у ней нет.

Ханс сердито повернулся к папе. Ты сказал, что узнал подкову.

Я обознался. Это не она.

Я продолжал отгребать снег. Ханс нагнулся и толкнул меня. Там, где к лошади примерз снег, она была белая.

Она бурая, Ханс. Педерсена лошадь вороная. Эта бурая.

Ханс все толкал меня. Черт бы тебя взял, повторял он снова и снова тонким, не своим голосом.

Ты с самого начала знал, что лошадь не Педерсена.

Это было похоже на песню. Я осторожно встал и сдвинул предохранитель. Может, к концу зимы кто-нибудь наткнется в снегу на его ноги. Мне казалось, что я еще раньше застрелил Ханса. Я знал, где он держит пистолет под своими журналами в комоде, - и хотя я никогда раньше об этом не думал, все развернулось передо мной до того натурально, что так, наверно, и произошло на самом деле. Конечно, я их застрелил - папу на кровати, маму в кухне, Ханса, когда он пришел с поля. Мертвые, они не сильно отличались бы от живых, только шуму от них меньше.

Йорге, погоди... осторожнее с этой штукой. Йорге. Йорге.

Его ружье упало в снег. Он вытянул перед собой обе руки. Потом я стоял один во всех комнатах.

Ты трус, Ханс.

Медленно пятясь, он загораживался от меня руками... загораживался... загораживался.

Йорге... Йорге... погоди... Йорге... Как песня.

После я разглядывал его журналы, засунув руку в трусы, и меня обдавало жаром.

Я застрелил тебя, трусливый Ханс. Больше не будешь кричать, толкать меня, тыкать под ребра в хлеву.

Эй, погоди, Йорге...послушай... А? Йорге... постой... Как песня.

После только ветер и теплая печь. Дрожа, я поднялся на цыпочки. Подошел папа, и его я тоже взял на мушку. Я водил стволом туда и сюда... с Ханса на папу... с папы на Ханса. Исчезли. В углах окна растет снег. Весной буду какать с открытой дверью, смотреть на черных дроздов.

Йорге, не валяй дурака, сказал папа. Я знаю, что ты замерз. Мы поедем домой.

...трус трус трус трус... Как песня.

Нет, Йорге, я не трус, сказал папа, приятно улыбаясь.

Я застрелил вас обоих пулями.

Не валяй дурака.

Весь дом пулями. И тебя.

Чудно - я не почувствовал.

Они никогда не чувствуют. Кролики чувствуют?

Он с ума сошел. Господи, Маг, он с ума сошел.

Я не хотел. Я ее не прятал, как ты. Я ему не поверил. Это не я трус, а вы вы заставили меня заставили ехать, вы сами трусы трусы с самого начала трусили.

Ты просто замерз.

Замерз или с ума сошел... Господи... одно и то же.

Он просто замерз.

Потом папа забрал пистолет и положил к себе в карман. Ружье у него было перекинуто через левую руку, но он дал мне пощечину, и я прикусил язык. Папа брызгал слюной. Я повернулся и, прижимая рукав к лицу, чтобы не так жгло, побежал назад той же тропинкой.