— Рус, шнель! Дом, дом шнель! Рус пуф-пуф! — Потом раздался хриплый солдатский хохот.

«Почему же они не стреляют? Почему не убивают? Чего медлят?» Удивление исподволь начало перерастать в тревогу, которую уже не могло заглушить и безнадежное ожидание смерти. Встревоженный, он почувствовал, что все не так просто, что Шварц-Чернов что-то затеял — не худшее ли, чем сама гибель? Возбужденный и озадаченный, он был не в силах сообразить, что происходит. Он лишь чувствовал опасность сзади, все дальше отходил от нее и невольно прибавил шаг. В то же время он был твердо уверен, что с этого склона они не выпустят его живым. Может, впереди минное поле? Может, ударит вчерашняя автоматическая пушка?

И он шел. Вот уже и дорожка с бурьяном в канавках, рядом распластанное тело в шинели — кто-то ихний. Но Климченко даже не взглянул на труп. Неподалеку второй — с взъерошенными на спине остатками вещмешка. Лейтенант узнал гармониста и запевалу Прошина.

Он все быстрее шагал вниз, вниз к оврагу и, напрягаясь каждым нервом, ждал. Но там, на высоте, молчали. До него долетали лишь бессвязные чужие голоса и хохот.

Наконец он отошел настолько, что убить его первыми выстрелами было уже не так легко. Он снова оглянулся — нет, за ним не бежали. И тогда все его существо вдруг окрылило желание: «Жить! Жить! Жить!» Пригнувшись, он рванулся что было сил вперед, побежал сверху вниз по полю, шатко, неуверенно, от слабости почти не управляя телом и все время ожидая, как какого-то оправдания, как исхода мучительной неопределенности, выстрелов оттуда, с высоты.

Но выстрелов не было. Ни одного. Ниоткуда. Высота замерла, притаилась, стихла. Тогда его внезапно охватил мгновенный, не осознанный еще страх. Он споткнулся — ослабевшие ноги не держали его. Бессмысленным, блуждающим взглядом лейтенант глянул вниз, где уже так близко было спасение, и: остановился как вкопанный.

По всему берегу оврага, из траншей и окопчиков-ровиков торчали каски, шапки автоматчиков. Он не видел еще ни их лиц, ни взглядов, но что-то страшное вдруг подсознательно передалось ему. И он отчетливо, как это может быть только за секунду до смерти, понял, что и для этих людей он почему-то стал врагом.

Это новое открытие ошеломило его. Что-то в нем сразу надломилось. Ноги сами рванулись в сторону. Не зная и не понимая, что случилось и что делать дальше, он обежал по стерне кривую — безвыходную замкнутую петлю, — еще раз увидел молчаливую высоту и тогда окончательно понял, что произошло.

Климченко опустил руки; голова его бессильно поникла на грудь. Шатаясь от ветра, он медленно побрел в овраг. Там увидел чьи-то руки на свеженарытой земле, пустые закопченные гильзы, рассыпанные в сухой траве, клочок газеты, прибитый ветром в бурьяне. Дойдя до обрыва, он немного боком, чтоб не свалиться, ступил в него, потом, едва держась на ногах, сошел вниз. Рядом были люди. Они все молчали. Из-под ног лейтенанта сыпался и шуршал по обрыву гравий. Потом в поле зрения Климченко попали знакомые валенки с желтыми старыми подпалинами, и он, вздрогнув, поднял голову: напротив стоял Орловец.

Страшное, черное от густой щетины лицо ротного, на котором бешено горели глаза, не удивило его и не испугало. Лейтенант онемело и безразлично взглянул в гневную пропасть его зрачков. Он не удивился также, когда в следующее мгновение с нестерпимым звоном в ухе полетел на землю. Молча, затаив дыхание от боли в голове, он медленно встал и изо всей силы, еще сохранившейся в нем, ударил ротного. У него не было уже ни злости, ни обиды, было только прежнее постоянное ощущение беды, которая так несправедливо обрушилась на него и скинуть которую просто уже не было возможности. Он молча ждал за этим ударом другого — более сильного или, может, выстрела — в грудь или спину. Сзади и по сторонам стояли бойцы. Кто-то из них зло крикнул:

— Предатель!

Он ждал этого выкрика, оправдываться у него не было сил, да он и не находил слов, чтобы опровергнуть эту чудовищную несправедливость. Впервые со всей ясностью он понял коварный замысел Чернова-Шварца и с новой силой почувствовал, что действительно смерть теперь для него — роскошь.

Но почему молчит, не стреляет в него Орловец, чего он ждет, непонятным окаменевшим взглядом уставившись в его лицо? Лейтенант поднял глаза и, встретившись с этим взглядом, вдруг неожиданно для себя увидел в нем почти что растерянность. Показалось, что ротный обо всем уже догадался, прочитал на окровавленном лице лейтенанта его страшную беду, и теперь ему оправдываться уже и не надо. Тотчас в душу хлынула нестерпимая обида, Климченко расслабленно опустился на землю, зажал меж колен лицо и выдавил из себя полный отчаяния и боли стон:

— Братцы мои!..

Больше он ничего сказать уже не мог. Кругом гневно гудели бойцы.

— Ти-хо! — покрывая гомон, вдруг крикнул Орловец. — Молчать! Коли ни черта не понимаете!..

Тогда бойцы, видимо что-то почувствовав, сразу притихли. Климченко услышал ругань и угрозы уже по адресу немцев. В безысходном отчаянии он затаил дыхание, стараясь заглушить в себе свое горе, и услышал поблизости знакомый, такой рассудительный, родной голос Голаноги:

— Что ж, сынок! Что теперь сделаешь! Стерпи! Как-нибудь…

Эти сочувственные тихие слова пожилого человека, с которым у лейтенанта бывало всякое — и плохое и хорошее, неожиданно словно восстановили в его душе что-то сдвинутое, сбитое несчастьем со своего обычного места. Может, в этих словах отразился тот трудный всегдашний Голанога, терпеливый и добрый, с которым немало поборолся Климченко, и лейтенант теперь внутренне рванулся в протесте против этого «как-нибудь». Он не хотел «как-нибудь»: либо он будет прежним для них, либо никаким.

Протест превозмог все другие чувства. Климченко с новой силой, с окрепшей вдруг злостью вскочил. Жажда доказать свою невиновность неудержимо вспыхнула в нем. Казалось, он нашел выход. Минуту назад метавшийся, как в обмороке, он решился на единственно верное, избавительное… Он быстро вскочил — глаза его пылали бешенством, — рванулся к Голаноге и дернул за дуло его автомат:

— Дай!

Голанога бессмысленно моргнул запавшими, усталыми глазами, но в следующую секунду опустил руку, снял с плеча автомат и отдал его взводному. Климченко, будто обезумев, рванулся по склону из оврага и по ниве устремился туда, вверх, к высоте.

Сзади было тихо-тихо. Он не оглядывался и не слышал ничего: на мгновение все на обрыве будто онемели, и никто не задержал его, не выстрелил, только через секунду кто-то выругался и затем над оврагом взвился зычный молодой голос телефониста Капустина:

— Сволочи! Это все они, сволочи!..

Как-то подспудно лейтенант ждал чьего-то сочувствия, жаждал его, сам себе не признаваясь в этом. Горячая расслабляющая волна окатила его с головы до ног, и Климченко вдруг почувствовал, что ожил, воскрес, что появилась надежда. А сзади уже затопали ноги бегущих бойцов, — значит, его не бросили, поверили ему, — все это быстро возвращало его к жизни. Теперь перед ним были только немцы, был проклятый Шварц-Чернов, и все в нем устремилось туда — к отмщению, либо к смерти.

Столь же быстро вдруг все оборвалось.

— Отставить! Стой! Назад! — долетел откуда-то сзади крик Орловца, и уже почти что выстроенная на бегу цепь дрогнула.

— Климченко, назад! Все назад! Бегом!

«Что это? Что это? Почему? Зачем?» — вдруг снова все запротестовало в нем. Но за несколько последних минут он уже успел стать частью целого, и теперь, как и все, он обязан был подчиниться этой команде. И Климченко упал. Немцы еще не стреляли, но слаженный бег десятка людей, кинувшихся за ним, уже нарушился. Некоторые попадали, а другие побежали обратно в овраг, на краю которого стоял Орловец.

Отдавшись щемяще-тревожному чувству, Климченко встал и, волоча за ремень автомат, пошел полем вниз.

8

Климченко дошел до края оврага, где скрылся командир роты, и увидел его уже внизу, у ручья. С ним стоял офицер в белом полушубке с пистолетом в опущенной руке. Оба они настороженно смотрели на лейтенанта.