Для третьих, среди которых не все причисляли себя к народникам, крестьянство и рабочие были частью нации, а на первом плане стояли - народ, государство, Россия, - и все русские вопросы они рассматривали не с точки зрения каких либо интересов одного класса, а всей страны - России. Они были прежде всего государственники.

(31) Отношение к народу среди русской интеллигенции ярко сказалось в одной тогдашней полемике, прочно запавшей мне в память.

В 1881-82 гг. были еврейские беспорядки. Народная толпа впервые тогда проявила по отношению к евреям свои дикие инстинкты. В этих антиеврейских беспорядках некоторые народники увидели подлинную народную волю и рассчитывали, что в будущем они смогут направить эти беспорядки по иному руслу и воспользоваться ими для своих революционных целей. В этом духе, без права на то, от имени "Народной Воли" Стефанович издал прокламацию по поводу еврейских беспорядков, где оправдывал их.

Вот в это время в "Голосе", по поводу еврейских погромов, появилась наделавшая большой шум статья профессора А. Градовского, очень умеренного либерала и талантливого публициста.

"Не разнуздывайте зверя!" - писал он. Градовский говорил о том, что, если в толпе будет разбужен "зверь", то его не легко будет усмирить и от него придется ждать больших несчастий для страны.

Статья Градовского очень сильно задела народников. В страстных полемических схватках они нередко говорили, между прочим, - и в "Отечеств. Записках", что Градовский назвал русский народ "зверем". На самом деле Градовский только предостерегал против того же бессмысленного, беспощадного русского бунта", о котором говорил Пушкин в своей "Капитанской дочке". Волнения среди народных масс, которые подготовляли эс-эры своей пропагандой среди крестьян, рабочих солдат, матросов, впоследствии неизбежно) превращались по большей частью в такие бунты. Эта эсеровская пропаганда в 1917 г. широкой волной прокатилась по России и дала свои ужасные результаты.

Статья Градовскаго произвела на меня большое впечатление. Она предостерегала от слепой идеализации народных масс и оттого, чтобы борьбу с правительством видеть в возбуждении революционных стихийных народных (32) движений, как это по большей части делали народники-революционеры.

Я продолжал оставаться горячим сторонником Народной Воли и "Отечественных Записок", но критика народничества, которая велась главным образом со страниц "Вестника Европы", а также в "Порядке," "Земстве", "Голосе" и т. д., имела на меня сильное влияние. Его я чувствовал все время, когда складывались мои политические и общественные взгляды - и до эмиграции, и во время первой моей эмиграции. Под влиянием этой критики народничества я заграницей сразу стал в оппозицию к народовольцам, как Лавров и его группа, и к социал-демократам, как Плеханов. Она же впоследствии помогла мне критически отнестись и к эсеровской пропаганде среди народных масс.

У революционеров критика народничества в "Вестнике Европы" встречала холодный прием и к ней в большинстве случаев относились даже отрицательно, но все-таки она не бесследно прошла и для многих революционеров, а в широких слоях русского общества имела сильное влияние.

Эти предостережения против болезненных надежд на революционные движения в народе и подчеркивания значения политических движений в обществе помогли мне в выработке моей программы. Я в первую очередь ставил конституционную борьбу во имя общенациональных задач и придавал большое значение интеллигенции и революционным организациям, и их борьбе. Именно поэтому-то я тогда особенно и настаивал на применении самых резких революционных способов в борьбе с правительством.

Эта одновременная защита и конституционной программы, и революционных средств борьбы и давала повод тогда нашим противникам в их полемических выпадах называть людей моих воззрений "либералами с террором" в противоположность "либералам без террора".

К революционерам и их борьбе я в те годы относился с горячим, молодым энтузиазмом. Но у меня (33) и тогда не было веры, что одна только революционная борьба может спасти Россию, как в это верили очень многие. Я придавал огромное значение легальной борьбе и искал связей с литераторами - и не только с народниками, близкими к революционерам но и среди более умеренных, кого революционеры не считали своими, и среди земских деятелей - вообще среди либерального

общества.

Эти мои взгляды и еще тогда были ясно обрисовывающимся водоразделом между мною и большинством революционеров, и этот водораздел между нами всегда оставался и позднее. Но русская действительность на каждом шагу призывала к протестам и революционной борьбе, - и это меня тесно соединяло уже не с умеренными слоями общества, а с революционерами.

Свидания с нелегальными революционерами, распространение литературы и т. д., все то, что я тогда изо дня в день делал, как революционер, постоянно было сопряжено с риском быть арестованным. Я это прекрасно сознавал, но это нисколько не останавливало меня. Крах мог случиться ежедневно и он случился в начале 1885 г.

Осенью 1884 г. в Петербурге был арестован Лопатин и другие члены народовольческой организации. У них было захвачено несколько адресов моих знакомых, которые я им дал. Вскоре по одному из этих адресов, на имя П., было перехвачено мое письмо из Казани, написанное химическими чернилами. В письме была просьба о высылке новой литературы и сообщалось о распространении в Казани привезенной мной литературы. Подпись в письме была неразборчива, можно было прочитать и "Вл. Королев" и "В. И. Королев". Это письмо из Петербурга было переслано в Казань для отыскания его автора. Местное жандармское управление сделало обыск у нескольких Королевых, у В. Г. Короленко, кто давно уже уехал из Казани и жил в это время в Н.-Новгороде, (34) у нескольких Владимиров Ивановичей, у нескольких просто Владимиров и т. д.

Через несколько недель тщетных поисков жандармы обыскали и меня, как одного из тех Владимиров, кого можно было подозревать в связях с революционерами, - и после обыска, по сходству моего почерка с почерком перехваченного письма, я был арестован, но не признал этого письма за свое. Из тюрьмы, куда мне доставили приблизительно такую же бумагу, на которой было написано первое мое письмо в Петербург, химические чернила и т. д., я написал новое письмо по адресу, по которому в Петербурге было перехвачено мое первое письмо. Между строк химическими чернилами я сообщал о разных событиях казанской жизни, об арестах и, между прочим, об аресте "какого-то Бурцева". Когда это письмо было перехвачено в Петербурга, то была послана в Казань телеграмма о моем освобождении, в виду очевидной ошибки. Но затем одному привлеченному по делу П., на чье имя было послано мое письмо, сообщили о моем аресте и на всякий случай, чтобы испытать его, сказали ему, что я уже признал себя автором этого письма. Тогда он, долго до того молчавший, не подозревая ловушки, признал и знакомство со мной, и то, что письмо принадлежит мне.

После получения первой телеграммы из Петербурга, что автором письма не может быть Бурцев, так как о нем пишут во вновь перехваченном письме, допрашивавший меня жандармский полковник сказал:

- Ничего не понимаю! С одной стороны, письмо, несомненно, писано вами, с другой, по разным обстоятельствам (из конспирации он не сообщил мне о полученном в Петербурга втором моем письме), автором письма вы никоим образом быть не можете! - и он особенно подчеркнул слово "никоим образом".

- Вы или совершенно невинный человек, - говорил мне жандармский полковник при новом допросе, - или закоренелый преступник!

Мне было тогда двадцать два года!

(35)

- Его никак нельзя выпустить! - говорил моим родным тот же полковник. У него все книги о народных школах, о народном образовании, о земствах . . . Мы знаем, куда это все ведет!

- Таких людей, как Бурцев, нельзя щадить, - сказал он же арестованному А., уговаривая его выдать меня, - их надо топить, как щенят!