В 1905 г. такие же прямые указания на Азефа, как на провокатора, были получены от одного охранника в Саратове, в связи с приездом туда Брешковской, и в 1906 г. - в Одессе через Тютчева. До эсеров тогда же дошли слухи и о том, что однажды, это было уже в 1906 г., Азеф был охранниками арестован, но после, каких-то переговоров выпущен.

Всё эти факты в свое время были известны эсерам лучше, чем нам, но они от них отмахивались и не обращали на них никакого внимания. О них Чернов на суде много говорил и видел в них лишь попытки Деп. Полиции скомпрометировать Азефа. Он изумлялся, как это для нас не ясны эти тонкие интриги охранников.

(265) На суде я приводил несколько примеров того, как на многих, лично не знавших Азефа, он часто оставлял впечатление преступника и шпиона.

Назначаются свидания в Петербурге с представителем эсеров, приехавшим из заграницы. Встречаются там с незнакомым Азефом и сразу наотрез отказываются с ним говорить. В тревоге идут к тем, кто дал адрес для свидания, и говорят: к кому вы нас послали? Ведь, это - несомненный шпион!

"Когда Азеф, говорит в своей книге Циллиакус, явился по поручению эсеров в Финляндию, где он устроил грандиознейшую провокацию, то он произвел отвратительное, отталкивающее впечатление: "круглый, шарообразный череп, выдающиеся скулы, плоский нос, невообразимо грубые губы, которых не могли прикрыть скудно взрощенные усы, мясистые щеки, все расширяющееся от нижней части лба лицо, вообще чисто калмыцкий тип, - все это не располагало в пользу таинственного незнакомца Ивана Николаевича. Лица, снабжавшие Азефа рекомендательным письмом, очевидно, имели в виду возможность неблагоприятного личного впечатления. По крайней мере, в письме писалось: "Не цени собаку по ее шерсти" и тут же Азеф рекомендовался, как выдающийся член партии".

На суде Чернов и сам не отрицал, что Азеф производил на незнакомых с ним лиц иногда тяжелое впечатление. Но, говорил он, "надо только хорошенько, всмотреться в его открытое лицо и в его чистых, чисто детских, глазах нельзя не увидеть бесконечную доброту", а хорошо узнавши его, как его знал сам Чернов, "нельзя было не полюбить этого, действительно, доброго человека и нежного семьянина". Когда Чернов говорил нам все это, он как-то особенно самоуверенно рисовался своим тонким пониманием психологии.

На суде указывали на темные стороны жизни Азефа, но его защитники или отрицали эти факты, или придавали им особое значение и объясняли, что все это Азеф делал из-за конспирации.

(266) Впоследствии выяснилось, что в жизни Азефа не только всегда было много темного, что должно было его компрометировать и как революционера, и как человека, но что это темное видели и его товарищи эсеры. Но гипноз партийности, на который всегда были способны Черновы и Натансоны, заставлял их на все это закрывать глаза, и они рисовали Азефа, каким он нужен был для их партийных целей.

(267)

Глава XXXII.

Допрос Бакая об его побеге из Сибири. - Заключительная речь Савинкова на суде и мой ему ответ.

На суд для допроса приглашали Бакая и некоторых других свидетелей. Судьи по собственной инициативе, а еще чаще по просьбе эсеров, входили в мельчайшие подробности моей борьбы с провокацией. Старались в этой области не оставить ничего невыясненным. Защищая Азефа, эсеры хотели разоблачить интриги Деп. Полиции, направленные на то, чтобы скомпрометировать Азефа.

Они особенно подробно расспрашивали меня о моем отношении к Бакаю, об его побеге из Сибири, устроенном мной, о средствах, которые я тратил на Бакая и т. д.

На суде, как и до суда, как только началось дело Азефа, - скажу, впрочем, что тоже было и до дела Азефа, - я чувствовал к себе особенно злобное отношение со стороны Чернова и Натансона. Натансон и тут оставался тем же Натансоном, с каким мне пришлось столкнуться еще в Сибири в 1888 г. В отношении к себе в деле Азефа я не могу ни в чем упрекнуть только самого горячего защитника Азефа - Савинкова.

Чернов и Натансон и не скрывали желания утопить меня, спасая Азефа. Я был в положении обвиняемого и мне приходилось мириться с этим инквизиционным отношением ко мне и отвечать на все вопросы, даже когда они делались с злобными чувствами и даже когда этих чувств не скрывали.

С какой жестокостью отнеслись к Бакаю эсеры, когда они его допрашивали! Я не был бы изумлен, если (268) бы Бакай на одном из допросов счел возможным не продолжать давать показания, а ушел бы с заседания суда, куда он приходил добровольно по моей просьбе.

Подошли к вопросу о том, как он бежал из Сибири. Для эсеров было несомненно, что побег Бакая был подстроен Ден. Полиции для того, чтобы он через меня мог скомпрометировать Азефа. Об этом они говорили прямо.

Натансон и Чернов спросили Бакая, кто ему устраивал побег?

Бакай ответил, что я еще в Петрограде предупредил его, что пришлю в Сибирь кого-нибудь его освобождать и что, действительно, я прислал к нему доверенное лицо.

- Кто к вам приезжал? Бакай ответил:

- В. Л. здесь. Если он мне разрешить назвать это лицо, я назову.

Эсеры, а потом и судьи стали настаивать на том, чтобы я разрешил Бакаю назвать это лицо.

У Чернова и Натансона я увидел злобные огоньки в глазах и какую-то надежду, что вот-вот для защиты Азефа они узнают что-то нужное для них. Меня взорвало такое отношение ко мне и я с трудом скрыл в себе это чувство, но решил поставить их в такое положение, чтобы они вполне выявили свое злобное отношение ко мне.

Я категорически заявил, что посылал вполне своего человека, и, полагаю, что называть его не имеет никакого смысла и что его имя ровно ничего не может нам выяснить, так как все решения принимал я, а это лицо было только посредником.

Мой настойчивый тон и нежелание сообщить имя посланного мною лица в высшей степени заинтересовали и Чернова и Натансона. Им казалось, что вот-вот тут-то и зарыта собака. И чем я больше упорствовал в нежелании назвать это лицо, тем больше они на этом настаивали. Наконец, они стали говорить со мной языком ультиматума, и заявили, что это для них очень важно. Они (269) напомнили, что в начале нашего суда мы решили ничего не скрывать и что я сам до сих пор отвечал на все вопросы, касающееся даже лично меня.

Мой спор с Натансоном и Черновым продолжался долго и со стороны, конечно, нельзя было не видеть, что хотя обе стороны и стараются выражать свои чувства в спокойной форме, но сильно волновались и между ними происходить настоящая дуэль.

Чернов и Натансон обратились к судьям с просьбой, во что бы то ни стало потребовать от меня, чтобы я назвал это лицо. Я заметил, с какой тревогой все время к нашему спору относился любивший меня Лопатин. Он, очевидно, допускал, что название фамилии этого лица почему-нибудь неудобно для меня. С такой же тревогой и с такой же любовью смотрел на меня Кропоткин. Фигнер, по обыкновенно, была на стороне эсеров и решительно настаивала на том, что я должен назвать это имя. Судьи единогласно обратились ко мне с заявлением, что они просят меня назвать это имя, и что они не могут в этом отказать эсерам.

Тогда я сказал судьям:

- Если и вы считаете нужным настаивать, я назову это имя, но очень вас прошу: не настаивайте! Поймите, что это имя не нужно для дела. Оно вам ничего не объяснит.

И судьи, а еще больше Чернов и Натансон, стали еще с большей силой настаивать. Наконец, судьи и мои обвинители единогласно заявили мне, что я должен назвать это имя.

- Хорошо! - ответил я. - Я разрешаю Бакаю назвать имя лица, которое я посылал к нему. Он знает это имя, и вы все знаете. Но позвольте мне еще раз просить вас не настаивать. Это бесполезное осложнение дела!

Я понимал, конечно, что после этих моих слов эсеры особенно будут продолжать настаивать на своем. Во мне начинала клокотать злоба против этих, действительно, злых людей - Чернова и Натансона, даже не скрывавших своей злобы, - и я нарочно еще некоторое (270) время, что называется, ломался. Но, в конце концов, обращаясь к тут же сидевшему и слушавшему всю эту нашу перепалку Бакаю, я сказал ему: