Когда мы оба очутились

В подполье, на полях, в чистилище - верней,

В одном из тысячи чистилищ,

Казалось бы, теперь, в стране таких могил,

Такой переболевшей боли,

Перегоревших слез - и мы с тобой могли б

Пожать друг другу руки, что ли.

Но не зови меня брататься, визави,

Не нам пожатьем пачкать руки.

Казалось бы, теперь, когда у нас в крови

Безверия, стыда и скуки

Не меньше, чем допрежь - надежды и вины

И больше, чем гемоглобина,

Казалось бы, теперь, когда мы все равны,

Мне все еще не все едино.

Нет! как убитый зверь, что хватки не разжал,

Я ока требую за око.

Я все еще люблю булатный мой кинжал,

Наследье бранного Востока.

Когда прощенье всем, подряд, наперечет,

До распоследнего солдата,

Ты все-таки не я, хотя и я не тот,

Каким ты знал меня когда-то.

Гарь, ночь без времени, ущербная луна,

Среди миров гремит посуда,

А я стою один, и ненависть одна

Еще жива во мне покуда.

В тоске безумия, в бессилье немоты,

В круженье морока и бреда

Ты все еще не я, я все еще не ты.

И в этом вся моя победа.

* * *

Старики от нас ушли,

Ничего не зная.

Н.Слепакова

Покойник так от жизни отстает,

Что тысяча реалий в час полночный

Меж вами недвусмысленно встает

И затрудняет диалог заочный.

Ему неясно, кто кого родил,

А тех, кто умер, - новая проблема,

Он тоже не встречал, когда бродил

В пустынных кущах своего Эдема.

Он словно переспрашивает: как?

Как ты сказал? И новых сто понятий

Ты должен разъяснить ему, дурак,

Как будто нет у вас других занятий,

Как будто не пора, махнув рукой

На новостей немытую посуду,

Сквозь слезы прошептать ему, какой

Ужасный мир нас окружает всюду

И как несчастен мертвый, что теперь,

Когда навек задернулась завеса,

Здесь беззащитен был бы, словно зверь,

Забредший в город из ночного леса.

И кроткое незнанье мертвеца

Кто с кем, какая власть, - мне так же жалко,

Как старческие немощи отца:

Дрожанье губ, очки, щетина, палка.

Я только тем утешиться могу,

Что дремлющей душе, лишенной тела,

В ее саду, в листве или в снегу

До новостей нет никакого дела,

Что памяти о мире дух лишен

И что моя ему досадна точность,

И разве что из вежливости он

О чем-то спросит - и забудет тотчас;

Что там, где наша вечная грызня

Бессмысленна, и не грозна разруха,

Бредет он вдаль, не глядя на меня,

Мои рыданья слушая вполуха.

* * *

Мне не жалко двадцатого века.

Пусть кончается, будь он неладен,

Пусть хмелеет, вокзальный калека,

От свинцовых своих виноградин.

То ли лагерная дискотека,

То ли просто бетономешалка

Уж какого бы прочего века,

Но двадцатого точно не жалко.

Жалко прошлого. Он, невзирая

На обилие выходок пошлых,

Нам казался синонимом рая

И уходит в разряд позапрошлых.

Я, сосед и почти современник,

Словно съехал от старого предка,

Что не шлет мне по бедности денег,

Да и пишет стеснительно-редко

А ведь прежде была переписка,

Всех роднила одна подоплека...

Все мы жили сравнительно близко,

А теперь разлетелись далёко.

Вот и губы кусаю, как отпрыск,

Уходя из-под ветхого крова.

Вслед мне парой буравчиков острых

Глазки серые графа Толстого:

Сдвинув брови, осунувшись даже,

С той тоскою, которой не стою,

Он стоит в среднерусском пейзаже

И под ручку с графиней Толстою,

И кричит нам в погибельной муке

Всею силой прощального взгляда:

Ничему вас не выучил, суки,

И учил не тому, чему надо!

Как студент, что, в Москву переехав,

Покидает родные надгробья,

Так и вижу - Тургенев и Чехов,

Фет и Гоголь глядят исподлобья,

С Щедриным, с Достоевским в обнимку,

Все раздоры забыв, разногласья,

Отступившие в серую дымку

И сокрытые там в одночасье,

Словно буквы на старой могиле

Или знаки на древнем кинжале:

Мы любили вас, все же любили,

Хоть от худшего не удержали

Да и в силах ли были? Такие

Бури, смерчи и медные трубы

После нас погуляли в России...

Хоть, по крайности, чистите зубы,

Мойте руки! И медленно пятясь,

Все машу, - но никак не отпустит

Этот кроткий учительный пафос

Бесполезных последних напутствий

Словно родственник провинциальный

В сотый, в тысячный раз повторяет

Свой завет, а потомок нахальный

Все равно кошелек потеряет.

А за ними, теряясь, сливаясь

С кое-как прорисованным фоном

И навеки уже оставаясь

В безнадежном ряду неучтенном,

Машут Вельтманы, Павловы, Гречи,

Персонажи контекста и свиты,

Обреченные данники речи,

Что и в нашем-то веке забыты,

И найдется ли в новом столетье,

Где варить из развесистой клюквы

Будут суп, и второе, и третье

Кто-то, истово верящий в буквы?

Льдина тает, финал уже явен,

Край неровный волною обгрызен.

Только слышно, как стонет Державин

Да кряхтит паралитик Фонвизин,

Будто стиснуты новой плитою

И скончались второю кончиной,

Отделенный оградой литою,

Их не слышит потомок кичливый.

А другой, не кичливый потомок,

Словно житель Казани, Сморгони

Или Кинешмы, с парой котомок

Едет, едет в плацкартном вагоне,

Вспоминает прощальные взгляды,

И стыдится отцовой одежды,

И домашние ест маринады,

И при этом питает надежды

На какую-то новую, что ли,

Жизнь столичную, в шуме и блеске,

Но в припадке мучительной боли

Вдруг в окно, отводя занавески,

Уставляется: тот же пейзажик,

Градом битый, ветрами продутый,

Но уже не сулящий поблажек

И чужеющий с каждой минутой,

И рыдает на полочке узкой,

Над кульками с домашней закуской,

Средь чужих безнадежный чужак,

Прикусивший зубами пиджак.

* * *

Бедная пани Катерина!

Она многого не знает, из того,

что знает душа ее.

"Страшная месть"

Тело знает больше, чем душа.

Впрочем, так душе и следует:

Вяло каясь, нехотя греша,

Лишь саму себя и ведает.

Неженка, гуляка, враг труда,

Беженка, мечтательница, странница

Улетит неведомо куда,

А оно останется.