— Анюта! — сказала Саша, вернувшись с работы. — А ну, вставай! Я принесла компоту!

— Не хочу, — ответила Аня. — Анюта, что ты! Компот!

— Не хочется, — повторила Аня.

Саша наклонилась над кроватью и прикоснулась к дочкиному лбу. Лоб был горячий. Она провела рукой по горячей щеке, по сухим губам.

— Болит горло, Анечка? Глотни. Болит?

— Болит.

Скарлатина, — холодея, подумала Саша. Скарлатина. Какая же я медсестра после этого? Ребенок рядом, а я и не заметила. Ведь она и вчера была такая тихая. Как же я не догадалась?

Саша посадила дочку к себе на колени. И Анина голова беспомощно свесилась. Саша сидела молча и тихо покачивалась. Равнодушная, вялая, Аня прислонилась к ее плечу.

Так просидела она всю ночь, объятая страхом и одиночеством, крепко прижав к себе девочку. Она ни о чем не думала, ни о чем не вспоминала, никого не звала на помощь. Она только прижимала Аню к себе все крепче, словно могла этим оберечь, защитить, отнять у болезни.

Это была скарлатина. Скарлатинозный барак стоял на том же дворе, что и Сашин, только в сторонке. Никогда Саша не чувствовала себя такой далекой от дочки, даже когда Аня была на другом конце города. Сейчас она была рядом, но за тридевять земель. Иногда Саша выбегала во двор и смотрела в окошко Аниной палаты. Она стояла в толпе других матерей, но те были счастливее, их дети подходили к окнам, махали руками. Увидев Сашу, матери обступали ее.

— Сестричка, как там мой — Луков фамилие? Сестричка, уж вы поглядите, чтоб до времени на пол не соскакивал — осложнение будет.

Глубоко вздохнув, Саша возвращалась в свой барак. Хорошо, что было так много работы. Иногда в середине дня ей казалось, что в голове стучит молоток, что все это сон и она сейчас проснется. Нестерпимо было думать, что Аня там одна, зовет ее, плачет, а ее нет рядом. Шарафат, молоденькая медсестра, дежурившая в Аниной палате, очень жалела Сашу и всегда вызывала ее перед уходом или дожидалась, чтобы Саша вышла.

— Ничего, вот честное слово, ничего, — говорила она, не глядя Саше в глаза, — сегодня кашу поела. А так больше пьет.

Саша слушала молча и не расспрашивала. Она знала, что настоящей правды все равно не услышит. Да и кто знает настоящую правду? Скарлатина — болезнь коварная.

— Ларинголог сказал — компресс. Ну, а в случае чего… Саша сама знала, что будет в случае чего. И зачем она медсестра? Будь она просто мамой — учительницей или бухгалтером, она не знала бы, как болят уши, как плачут ребята по ночам, не умея уснуть, не находя места на подушке. Она знала этот непрестанный осипший детский плач и отчетливо слышала, как плачет Аня. "Мы едем в темно", — вспомнила Саша. Она вспомнила, как они ехали в метро. Аню держал на руках Дмитрий Александрович. "Мы едем в темно?" — спросила Аня весело. Мы едем в темно, в темно, — думала Саша. И когда с перерывом в три дня в ее палате умерли двое детей, самые маленькие, безродные, Саша решила: умру, но Аню увижу. Она дежурила двое суток, получила отгул и, зная, что вернется в свою палату только через день, пошла в скарлатинозный барак.

В коридоре ее встретила Шарафат. Лицо ее вытянулось.

— Сумасшедшая ты. Кто позволил? А если обход сейчас придет, доктор придет? Что я скажу тогда? Или для тебя правила нет, закона нет?

— Нет, — ответила Саша и, как заколдованная, быстрым шагом пошла в палату.

Навстречу ей взметнулись Анины глаза. Аня глядела на мать, не веря, приоткрыв рот. Она не сказала: "Мама". Она застыла. Саша нагнулась и, всхлипнув, обняла Аню. Она

Держала ее на руках, гладила Анины босые ноги. Шея и остриженная голова забинтованы, маленькая рука с растопыренными пальцами гладит Сашину щеку и будто не верит, что Саша тут. Темно, душно, пахнет лекарством, кто-то стонет, слышится чей-то всхлип, а они счастливы. Лампочка тусклая, синий ночник, и личико у Ани синее, и бинты голубоватые, и белая кружка тоже отливает синевой, а они счастливы.

— Сильно болит? — говорит Саша.

— Ничего не болит, — отвечает Аня. — Я здоровая, я домой хочу.

Саша сует Ане леденец, и голубая Анина щека оттопыривается. До чего же Аня некрасивая, исхудалая, тощая.

— Красавица ты моя! — говорит Саша и тихо ступает по палате с Аней на руках. Она ходит между кроватями и укачивает Аню. И вдруг останавливается. В углу кроватка. Малыш лет двух стоит, крепко ухватясь за перекладину, и глядит на Аню и Сашу. Большие глаза на исхудалом лице. В этих глазах отчаяние. И покорность. У этой девочки есть мама. А у него — нет. Он глядит, не смея надеяться и не отрывая глаз. Его глаза ни о чем не просят, они знают: он один.

Саша подходит к нему и говорит:

— На, держи. Открой рот. Это вкусно. Ну, голубчик мой, ну!

— Это Шурка Терешкин, — говорит Аня и крепче сжимает мамину руку.

А Шурка, перехватив Сашин рукав, смотрит на нее снизу вверх и молчит. И вдруг несмело улыбается. Саша сжимает зубы и отходит. Потом поворачивает обратно. Шурка смотрит так же неотступно, молча и пристально, и чем ближе подходит Саша, укачивая на руках свою Аню, тем шире становятся глаза ребенка, и вдруг опять робкая улыбка, и чем ближе Саша подходит, тем улыбка шире. И опять Саша поворачивается и снова идет к дверям, зная, что в спину ей глядят Шуркины глаза.

Она укладывает уснувшую Аню, осторожно разжимает ее пальцы, освобождая руку, и идет к Шуркиной кровати.

Она берет малыша, всхлипывая, не смея заплакать, целует его тонкую шею, щеку.

— Ешь, — говорит она и сует ему в рот леденец.

— Эй! — слышит она позади свистящий шёпот. — Обход! Давай уходи скорее!

Это Шарафат. Она почти выталкивает Сашу из палаты.

Саша бежит с лестницы, потом по темной ташкентской улице и плачет. "Никогда, — говорит она себе, — ни за что, никогда. Чужих нет. Все мои. И как это я могла? Взяла Аню и хожу. Нет! Никогда! Ни за что!.."

И бессмысленное это бормотание — как клятва.

После слез спится крепко. Саша погрузилась в сон, утонула в нем, она спала, зная, что завтра выходной и на работу идти не надо. Ей ничего не снилось, но и во сне ее руки чуяли Аню. Ей казалось, что Аня рядом, и она боялась пошевельнуться, чтобы не разбудить дочку.

Она спала глубоко, самозабвенно, а рядом без снов продолжали кипеть память и мысль. Кажется, стало светать. Саша приоткрыла глаза, увидела посветлевшее окно и снова уснула. Но тут ей начали сниться сны. Ей снилось, что у стола сидит Дмитрий Александрович и держит на руках щенка. На полу рюкзак.

— А ты не можешь потише? — спросил Дмитрий Александрович.

Дружок в ответ только сладостно чавкал.

— Ты, брат, видно, наголодался, — шепотом сказал Дмитрий Александрович. "Еще бы!" — чавкая, ответил Дружок.

И Саша опять спала, и снова к ее руке прикоснулась родная рука… Щетина небритой щеки защекотала Сашину ладонь. Сашину руку осторожно поцеловали. Она открыла глаза и сказала:

— Митя…

— Спи! — ответил голос Дмитрия Александровича.

И Саша увидела его. Да, это был он. И не во сне. Наяву. Саша сонно сказала:

— Но ведь это не правда…

— Не правда! — легко согласился насмешливый голос. И, как бывает в минуты пробуждения, когда еще не все

Понимаешь, не все видишь и слышишь, не думаешь о том, как поступить, она прижалась головой к его груди и заплакала.

— Саша! Милая! — слышала она.

И он говорил ей слова, которые долго потом, когда его уже не было рядом, она повторяла себе, как повторяют молитву. А у нее слов не было, она только твердила: "Митя… Митя…" Только одно это слово всплыло из ее сонной памяти…

— Да. Уезжаю. Послезавтра, в Алма-Ату за оборудованием. А сюда, ты знаешь, сюда я попал против всяких правил, об этом, надеюсь, никто не узнает. Но подумай сама: проезжать мимо Ташкента и не видеть тебя. Ты не должна волноваться, если опять не будет писем. Я опять могу очутиться где-нибудь у партизан. Так ты ждала писем? Ну, расскажи по порядку. Ты подходила к окошку и давала паспорт. А потом? Так, от папы, от Нины Викторовны, даже от Леши, а от меня нет? Ты огорчалась? Правда, огорчалась? Ну подожди, ты же говорила, что не любишь меня?