Иногда он вдруг исчезал на неделю, потом снова появлялся и ходил за нею, провожал неотступно и торчал у них дома, мозоля Саше глаза. Однажды Сашу позвали к телефону, и она услышала в трубке глуховатый голос:

— Саша, это вы? Я заболел. Вы не навестите меня? Саша молчала. Ей очень не хотелось идти.

— Саша, вы слышите? У меня высокая температура. Конечно, если вы боитесь заразиться…

— Приеду, — сказала Саша. — Записываю адрес.

Он не соврал: у него была высокая температура. Он лежал на широком диване, укрытый толстым клетчатым пледом.

Саша остановилась в дверях, словно споткнувшись о его взгляд — счастливый и благодарный. Зачем я приехала? — подумала она.

— Как хорошо, что вы приехали! — сказал он, будто услышав, и закашлялся. Его лицо и глаза были воспалены, губы потрескались от жара. Большие руки беспомощно лежали по верх пледа.

— Вот что, — сказала Саша, — сейчас поставлю вам банки. И вы живо поправитесь.

— Банки? У нас есть банки, но я не знаю, куда нянька их засунула. И ее самой нет. Поищите в ее комнате, в шкафу.

Саша вошла в соседнюю комнату, огляделась. Железная кровать под голубым пикейным одеялом, три подушки покрыты кружевной накидкой. Над кроватью фотографии молодой женщины, видимо актрисы. Вот она, верно, в роли Марии Стюарт, вот она же в роли Офелии: с распущенными волосами и в венке. Саша подошла поближе, пригляделась: Дмитрий Александрович чем-то напоминал эту женщину. Глазами? Насмешливым ртом?

Саша открыла шкаф и на самой нижней полке нашла коробку с банками. Потом храбро постучала к соседям и спросила, нет ли спирту, Дмитрию Александровичу надо поставить банки.

Пожилая красивая дама поглядела на нее с любопытством.

— Спирту? Для банок? Пожалуйста. Я предлагала Мите поставить банки, но он почему-то отказался. Не удивлюсь, что сейчас…

Это было невежливо, но Саша не дослушала.

— Спасибо, сказала она и вернулась в комнату Поливанова.

— Где у вас спички? Снимите пижаму и ложитесь на живот, — сказала она деловито. Она быстро шлепала ему на спину банку за банкой — десять штук. Потом отошла к печке и положила руки на теплый кафель.

— Это у вас здорово получается, — сказал он. — Быстро, ловко. Почему вы ушли — вы меня боитесь?

— Боюсь? — сказала Саша, пожав плечами. Помолчала и добавила:

— Я вообще никого не боюсь.

— А скажите…

— Давайте помолчим, больной. Вам вредно разговаривать. — И тут же спросила:

— А в той комнате фотографии — это кто?

— Так как же: молчать или говорить?

— Разрешаю. Говорите.

— В разных ролях. Нянька очень гордилась ее артистическими успехами. Сейчас она убрала кое-что, а то прежде за фотографиями не видно было обоев.

— Вы любили ее?

— Кого? Мать? Гм… Моя мать была человеком долга. Она считала, что я должен есть витамины и знать иностранные языки. Она гастролировала по разным городам — актриса! И вот, приехав на один месяц в году, кормила меня только морковью и разговаривала со мной только по-английски. Результат налицо: я ненавижу морковь даже в супе, а по-английски знаю только три слова: ай лав ю…

Эх, ты… — опять подумала Саша, пропустив мимо ушей три английских слова. Эх, ты, разве так говорят о матери?

— Мы очень редко виделись, — продолжал Поливанов. — Я почти не помню ее.

Кроме дивана в комнате был только письменный стол и книжные полки вдоль стен. Книги лежали на столе, на подоконнике. Угол с белой кафельной печью казался Саше самым уютным. Она присела на низенькую скамейку и осторожно приоткрыла дверцу. На нее пахнуло теплом, и из глубины жарко заалели угли.

Видений пестрых вереница Влечет, усталый теша взгляд, И неразгаданные лица Из пепла серого глядят, — тихо сказал Поливанов. И, чуть помолчав, пояснил:

— Плещеев.

— Фет, с вашего разрешения, — сухо заметила Саша, захлопнула дверцу и подошла к дивану. Осторожно оттягивая побагровевшую кожу, она стала снимать банки.

— Я могу еще потерпеть, — сказал Дмитрий Александрович.

— Незачем. Вы бы видели, какой вы стали пятнистый. Ну, живо надевайте пижаму и хорошенько укройтесь. Сейчас я напою вас чаем с малиновым вареньем. Мама прислала вам баночку.

Она вышла на кухню — обыкновенную коммунальную кухню с закопченным потолком и грязными стенами (видимо, газ провели недавно); кухонные столики тесно лепились один к другому, и у трех столов стояли три хозяйки. Все три тотчас же, словно по команде, обернулись к ней.

— Как банки? — спросила пожилая красивая дама, с которой Саша уже была знакома.

— Благодарю, все в порядке. Вы не скажете, где тут стол Дмитрия Александровича?

Она налила чайник, поставила его на конфорку, чувствуя, что за каждым ее движением следят три пары любопытных глаз.

— А куда же Анисья-то подевалась? — сказала, ни к кому не обращаясь, толстая старушка в ситцевом цветастом переднике.

— В Хотьково поехала к племяннице, а Дмитрий возьми и свались. Я к нему сунулась, а он — куда там! Я, говорит, сам себя вылечу. Вот и лечится! — Сказав это, высокая, плечистая и скуластая женщина потушила свою конфорку, взяла сковородку с жареной колбасой и вышла из кухни, что есть силы топая башмаками.

— Не обращайте внимания, — ласково сказала та, что давала спирт. — Она, в сущности, не плохой человек, но резковата на язык. Знаете, кого вы мне напомнили? Дину Дурбин. У нее точь-в-точь такая же прическа — каштановые волосы до плеч и вьются. Теперь все девушки стали так носить. Вы смотрели "Сто мужчин и одна девушка"?

Она занимала Сашу разговором, пока не вскипел чай, сказала, что у Стоковского благородное лицо, что Милица Корьюс из "Большого вальса" красивее, зато Дина Дурбин — очаровательнее, а это гораздо, гораздо важнее.

— Вас там никто не обидел? — спросил Поливанов, когда Саша вернулась в комнату.

— Меня нельзя обидеть, — ответила Саша, накладывая в блюдце варенье и наливая чай.

— Вы ничего не боитесь… Вас нельзя обидеть… Вы заговоренная?

Саша не отвечала. Она подала Поливанову чай и снова присела на скамейку у печки.

— Меня могли бы обидеть только люди, которых я люблю, — сказала она. — А чужие пусть говорят, что вздумается.

Дмитрий Александрович приподнялся.

— Значит, вас все-таки обидели? Такая высокая, прямая?

— Нет, со мной все были приветливы. Одна, которая давала спирт, сказала даже, что я похожа на Дину Дурбин.

— Вы лучше!

Эх, ты! — уже привычно подумала Саша. Пошлый ты человек, вот и все. Она подняла на него хмурые глаза, ожидая встретить улыбку, но увидела лицо серьезное и даже печальное. И вдруг смутилась:

— А если мне что-нибудь обидное говорят близкие люди, я тоже не обижаюсь, — продолжала она. — Они ведь не хотят меня обидеть. Я знаю, что не хотят. Вот и получилось, что я заговоренная. Сердиться умею, а обижаться — нет.

— Понимаю. Вы очень правильная и рассудительная. И вы постановили: не обижаться.

Ничего-то ты не понимаешь, — подумала Саша и ответила:

— Да. Постановила.

Ей очень хотелось поскорее уйти. Она взяла свое пальто, брошенное па спинку стула, и молча стала одеваться.

— Уже? — спросил он таким печальным голосом, что Саше на минуту стало его жалко.

— Поздно, — ответила она, смягчаясь. — А вам надо уснуть. Укрыться потеплее и уснуть. До свидания, Дмитрий Александрович

— Да подойдите же сюда, не бойтесь.

Саша подошла, он взял ее руку своими горячими руками и осторожно поднес к губам.

Спасибо, сказал он.

Выздоравливайте. Вы теперь — мой больной, а мои больные всегда выздоравливают.

Спасибо, — повторил Поливанов.

Саша часто вспоминала, как однажды она с Дмитрием Александровичем возвращалась из Ильинского в Москву. В полночном вагоне было пусто. Они сидели у окна друг напротив друга. И оба глядели в открытое окно. Изредка виднелись огоньки, там, далеко в поле. Темные деревья заполнили летнюю землю. Почти невидимые, они, шумя листвой, проносились мимо.

Почему она запомнила этот ночной час, когда и слова-то никакого не было сказано? Неприметный, он запал в память и жил там вместе с деревьями, мчавшимися мимо вагонного окна.