Именно тогда Дэн и выдал свою заготовку, которая прозвучала как Танин экспромт.
Таня ответила, что ей нет необходимости изображать набоковскую нимфетку, так как она, Таня Ларина-Розен, представляет собой новый, оригинальный тип женщины, женщины-парфетки, что от французского слова «parfait», то есть перфектной – совершенной во всех отношениях…
Таня даже написала открывшему в изумлении рот журналисту на оборотной стороне свой визитки: «Une nymphette – une parfaite».
Потом… Потом, торжествуя победу, Таня с Дэном решили, что они, как говорится в России, Страшилу Тони попросту умыли.
Умыли они Тони Сазерлэнда.
И умыли не только его, но и всю голливудскую пресс-тусовку.
А за Танечкой так и зацепилось это… Парфетка. Совершенная во всех отношениях.
(3)
И только один человек не считал Татьяну Ларину-Розен совершенной – ее сестра Лизка. Уже больше полугода она одна тащила на себе весь дом, она кормила Танькиных пацанов завтраком, обедом и ужином, сидела у их постели, когда они болели скарлатиной – сначала заболел Митька, а через неделю от него заразился и старший Лешка, она рассказывала им по вечерам сказки – про маму-кинозвезду, живущую далеко-далеко за семью морями, за семью горами, так далеко, что уже полгода не может даже на пару дней приехать навестить своих сыновей. И она, Лизка, покупала им солдатиков и мороженое на те деньги, что присылала ускакавшая за тридевять земель меньшая сестренка. Да и привезенного с собой из Кении мальчика Серафима не забывала, сначала таскалась с ним на консультации и тесты, потом – в клинику, где ему сделали первую из трех запланированных операций на глаза, потом – в санаторий, где временно ослепший Симочка проходил реабилитацию, а с конца августа – снова в клинику, но уже в другую, где ему предстояла сложнейшая операция по пересадке роговицы.
Таня не скупилась, отправляла в Сан-Франциско добрую половину своих гонораров. Хотя у самой все чаще возникало чувство, что она от них, от самых близких, самых дорогих для сердца людей, вроде как откупается. И, главное, она знала, что точно такое же чувство испытывает Лизка.
Сестры регулярно созванивались, и голос Лизаветы звучал сухо и неприветливо. Хоть она и не укоряла в открытую, но Татьяна чувствовала: Лизавета затаилась, но внутри вся кипит и вот-вот сорвется. Предчувствие не обмануло.
– Татьяна, мне надо с тобой серьезно поговорить!
Таня представила свою собеседницу. Там, на другом конце провода, стоит с телефонной трубкой в руке пятидесятилетняя женщина, еще не старуха, хотя даже те сорок пять, когда баба ягодка опять, уже позади. И каждый день зеркало напоминает ей: у тебя почти не осталось времени, спеши, завтра будет поздно. И жалость к сестре вытеснила то чувство досады, которое Татьяна испытала, услышав первые слова Лизаветы.
– Я догадываюсь, что ты хочешь мне сказать.
– Догадываешься? А может, ты лучше объяснишь мне, что происходит?
– Лизонька, ну потерпи еще чуточку, совсем немного. Скоро все это закончится, я обещаю.
Таня старалась говорить мягко и примирительно, взяв за пример Колина, чье спокойствие всегда успокаивающе действовало на собеседника. Но, как принято говорить, это был не тот случай. Лизку уже нельзя было остановить, столько обиды в ней накопилось, столько праведного гнева, который она решилась-таки обрушить на голову своей непутевой сестры.
– Я по горло сыта твоими обещаниями! Они только воздух сотрясают и больше ничего. Съемки давно закончены, а ты не выбрала даже пары дней, чтобы навестить сыновей! А Нютке когда в последний раз звонила?
– А она мне, можно подумать, звонит?!
– Обе вы вертихвостки, вот что я скажу! Будто не родные! Вот так не звонить месяцами… это слишком. И не надо меня успокаивать, что здесь все так живут. Мы все равно русские и нам они тут не пример!
– Лиз, не гони волну, вот наступит Рождество, приедет как миленькая, как ни в чем не бывало. А притягивать плохое нельзя даже в мыслях, сама же меня так учила. Все у нее хорошо, вот было бы что не так, то сразу бы объявилась… Даже хорошо, что мы от нее про Павла скрыли в тот раз. Такой возраст сейчас, что только и смотри. Она девочка возбудимая, неизвестно, как бы она себя повела. А теперь уж как-нибудь ее успокоим.
– Успокоим, успокоим… Ты мне, сестричка, зу-бы-то не заговаривай! Ты вообще-то не забыла, что ты мать?!
«Эх, Лизка, Лизка, если бы ты только могла заглянуть ко мне в душу, если бы могла увидеть, какая там живет тоска и боль. Нет таких слов, что могли бы ее выразить». Татьяна пыталась придумать, что бы сказать в свое оправдание, и никак не могла этого сделать. А сестрица все продолжала:
– Ты знаешь, что я тебе скажу? Я тебе скажу, что никакая ты не мать. Не видывал свет еще таких матерей. Попрыгунья стрекоза – лишь бы все порхать, голливудским прихвостням головы кружить! Сорокалетняя парфетка, кукушка, подбрасывающая своих детей! – В устах сестры термин «парфетка» прозвучал как оскорбление.
– Лиза, угомонись, давай поговорим по-человечески…
– По-человечески? Ну, давай, говори. Если тебе есть что сказать.
И Таня осознала, что не может ничего сказать, ровно ничегошеньки. Ну как, как объяснить ей, такой родной, близкой и вместе с тем такой далекой сестре, то, что не поддается объяснению. Рассказать ей про звездную жизнь? Про свору журналистов, дежурящих у подъезда? Про то, что борьба за «Оскар» ведется не только на съемочной площадке? Нет, если она начнет расписывать Лизке свою теперешнюю жизнь, это только подольет масла в огонь. Ведь именно она, Татьяна, в погоне за славой и успехом, обрекла свою старшую сестренку на скучную жизнь курицы-наседки при чужих птенцах. Хотя разве не сама Лизка позвонила тогда в «Мунлайт Пикчерз»? Разве не она устроила Татьяне кинопробы и буквально силой заставила ее поехать в Голливуд? И она, Татьяна, не виновата, что все так обернулось, так хорошо для нее. Хорошо? Хорошо, да не во всем. Засыпать, вспоминая, как смеются твои дети. Думать о том, что они, наверное, уже подросли, изменились, и она этого не видит, только слышит вечерами их голос, идущий издалека по проводам…
Лизавета все не унималась:
– Молчишь? Правильно молчишь. А хочешь услышать правду? Правда в том, что Митя, твой младший, меня мамой назвал. Меня!
У Тани больно защемило сердце. Так больно, что она невольно схватилась за грудь. За что с ней поступают так жестоко? Почему за счастье заниматься любимым делом, за то, что в этом деле к ней наконец-то пришел успех, почему за это надо платить такую страшную цену? И что ей теперь делать – бросить все, отказаться от последнего в жизни шанса?.. Значит, Митька начал Лизку мамой звать? Теперь у него две мамы, а через какое-то время останется одна, та, которую он будет считать настоящей. И неужели это будет не она, не Татьяна?!..
– Лиза, остановись, что ты говоришь!
– Говорю, что есть! Я рада заменить твоим детям мать. Но я тоже женщина из плоти и крови. И я не монашка, чтобы раньше времени ставить на себе крест. Я не хочу и дальше думать о том, как бездарно уходят последние годы накануне беспросветной старости, уходят на то, чтобы быть сиделкой при детях вертихвостки-сестры, которая тем временем разводит шуры-муры с голливудскими красавчиками! Ты бы почитала, что о тебе пишут! Боже! Да я бы на твоем месте давно от стыда сгорела! И дети, они ведь тоже слышат, что другие об их маменьке говорят! Мало им папаши-уголовника, теперь еще и мама, прости господи, шлюха!
Лизка уже не говорила, она кричала. И достигнув апогея, выкрикнув в трубку такое обидное, грубое слово, вдруг разрыдалась. А Татьяна сидела, пригвожденная к креслу, не находя слов. Сестра ее задела, и больно задела. И сильно обидела. Не тем, что пошла на поводу у глупых сплетен. Татьяна понимала, что многое Лизавета сказала сгоряча, что, поплакав, она раскается и извинится. Едва ли она и в самом деле до такой степени верит всей этой печатной белиберде. Просто для нее, женщины в последней стадии свежести, все эти россказни о чужих любовных похождениях, как красная тряпка для быка. Потому она и злится. Но то, что она назвала Павла уголовником! Ее ослика-Пашку, с которым так не вяжутся предъявленные ему обвинения. Этого Татьяна не могла простить даже родной сестре. А если, чего доброго, она станет настраивать против него детей?!