Изменить стиль страницы

В побег согласилась идти половина камеры.

– Так,— сказал Глаз,— махорка есть?

– Есть,— ответили ему.

– Насыпьте в шлюмку.

Он тряс махорку в чашке, и махорочная пыль собиралась у стенок. Так он набрал несколько горстей.

– Хорош.

План Глаза был таков. Когда дежурный подаст стальной стержень для пробивки туалета, он бросает ему в глаза махорочной пыли и выскакивает в коридор. За ним еще трое. Дежурного затаскивают в камеру и связывают.

Настал вечер. На смену заступил небольшого роста, лет сорока, щупленький сержант с физиономией деревенского забитого мужичонки.

Ша!

Туалет забили в два счета, набросав бумаги, тряпок и сухого хлеба.

– Старшой, туалет забился.

Дежурный посмотрел через отверстие кормушки — на пол шла вода.

– Сейчас.

Он принес стержень, открыл кормушку и хотел его подать, но надо было, чтоб он открыл дверь. Глаз метнулся к двери.

– В кормушку нельзя. Через кормушку мы только еду принимаем. На малолетке это западло.

Дубак заколебался. По инструкции не положено одному дежурному открывать двери камер, тем более в вечернее время. Но он принес стержень, и его надо подать. Не вызывать же корпусного…

Дежурный чуть приоткрыл дверь и подал стержень. Надо брать его левой рукой, а правой бросать махорочную пыль. Но Глаз сконил. За стержнем он протянул правую руку. Дверь захлопнулась.

Стержень был увесистый, около двух метров в длину. Глаз отошел от двери и отдал его ребятам. Глаза никто не упрекнул.

– Растерялся я, — тихо сказал он.— Пробейте туалет. Когда буду отдавать — тогда.

Туалет пробили. Глаз взял стержень в левую руку, а в правую махорочную пыль.

– Старшой, пробили,— постучал он.

Дверь на этот раз дубак отворил шире. Глаз подал стержень и бросил дубаку в лицо махорочную пыль. Толкнув правым плечом дверь, выскочил в коридор. В коридоре он оказался один. Те трое, что должны были выскочить за ним, замешкались и теперь толкали дверь, надеясь ее распахнуть. Надзиратель правым плечом сдерживал дверь, а в левой руке держал стержень, отмахиваясь им от Глаза, который с больной рукой боялся к нему подойти. Глаз лишь бросал в глаза дубаку махорочную пыль, и тот часто-часто моргал. Он был хоть и щупленький и деревенский с виду, но спокойно сдерживал дверь от троих и еще махал стержнем. Он даже не кричал, не звал на помощь. Сокол в притвор бросил скамейку. Теперь дверь не захлопнуть. Следом за скамейкой в коридор вылетела мокрая швабра. Ее тоже бросил Сокол. Глаз схватил швабру и пошел на дубака, как с рогатиной на медведя. Надзиратель выдыхался.

– Катя, на помощь, Катя! — закричал он. В конце коридора открылась дверь, которая вела в тюремную больницу, и показалась женщина-надзиратель.

– Звони по телефону! — крикнул он ей.

Глаз поставил к стене швабру и отошел в сторону. В дверь из камеры ломились.

По лестнице застучали каблуки, и в коридор вбежал работник хозобслуги, молодой здоровенный детина. Он бежал спасать дежурного, на которого напали малолетки, но в коридоре у стены стоял всего один пацан и на дежурного не нападал. А работнику хозобслуги хотелось кинуться в драку и помочь дежурному. За это его быстрее досрочно освободят. Он один на кулаках мог бы биться с камерой малолеток. Дежурный наконец ногой впнул скамейку в камеру и захлопнул дверь.

По коридору стучали еще две пары сапог. Это бежали дежурный помощник начальника тюрьмы капитан Рябков и корпусной старший сержант Сипягин.

– Что здесь было? — Капитан тяжело дышал.

Бить Глаза не стали. Даже не закричали.

– В пятый его,— спокойно сказал Рябков.

Корпусной повел Глаза в карцер. Их в тюрьме было пять, и располагались они в один ряд. Самый холодный карцер — пятый — был угловой. Две стены у него выходили на улицу.

– Охладись,— бросил на прощанье корпусной и захлопнул дверь.

Правый холодный угол оброс льдом. На льду и рядом со льдом, на стене, заляпанной раствором «под шубу», была набрызгана то ли краска, то ли кровь. Он стал ходить из угла в угол. Три маленьких шага к обледенелому углу, три шага к дверям. Медленная ходьба не согревала. Стал ходить быстрее. Он подошел к параше, стоящей в углу у двери, и откинул на стенку крышку. Она глухо брякнула, и в нос ударила вонь. Он быстро оправился и толкнул крышку ногой. Теперь она пала на парашу и брякнула звонче.

Чтобы разогреться, надо заняться зарядкой. Он поднял перед собой руки. Левое плечо заныло. Он опустил левую руку и стал махать правой, а левой по возможности.

В соседнем карцере хлопнула кормушка, и он услышал разговор надзирателя с заключенным.

Надзиратель приоткрыл его волчок.

– Отойди от глазка,— негромко сказал дубак.

Глаз отступил на шаг. Попкарь неслышно ушел. На нем были сапоги на мягкой подошве, и он бесшумно ходил по коридору.

Глаз опять стал мерить карцер: три шага к углу, три назад. Несколько раз Глаз присел с вытянутыми руками. Но простреленное плечо от движений руки причиняло боль. Тогда он, продолжая приседать, не вытягивал руки перед собой, чтоб не ныла рана, а скользил ладонями по бедрам и в момент полного приседания останавливал их на коленях. Сделав сто приседаний, он согрелся. Ноги усталости, потому что он не торопился и руками помогал подниматься, не чувствовали. Была сделана вторая сотня приседаний, и он пошел на третью. Холод отступил. Тело было горячим. Но на четвертой сотне сердце стало вырываться из груди. «Нет, в обморок я не упаду, со мной такого не бывало… А вот сердце… Бог с ним, ничего-то со мной не случится. Присяду пятьсот. А вдруг мне станет плохо и я упаду? На бетоне холодина, и я простыну. Дубак-то нечасто подходит к волчку. Ладно, ладно, не бздеть. Ходьба мало помогает. На улице, видно, приморозило».

Когда Глаз вставал, взгляд останавливался на волчке, а когда садился, взгляд упирался в низ двери. Ему надоела темно-коричневая, обитая железом дверь, и он повернулся к стене.

В двенадцать часов ночи дежурный открыл топчан. Глаз лег на холодные доски. Но скоро замерз: одет он был в хлопчатобумажные брюки и куртку без подкладки, и еще майка была на нем. Он встал с топчана и всю ночь проходил по карцеру. В шесть утра дежурный захлопнул топчан, сочувственно взглянув на продрогшего и невыспавшегося Глаза.

Вскоре дубак принес ему завтрак. Полбуханки черного хлеба, разрезанного на три части, и несколько ложек овсяной каши, размазанной по чашке. Хлеб в карцере, как и в камерах, давали на весь день. Хочешь — съешь зараз, хочешь — растяни удовольствие, если хватит силы воли, на весь день. Малолеткам в карцере ни белого хлеба, ни масла, ни сахара не давали.

Глаз сел на бетонный табурет и, не торопясь, смакуя скудный завтрак, съел с кашей самый маленький кусочек хлеба. «Эх, чайку бы горяченького кружечку. И довольно. Согрелся бы малость», — подумал он и выпил из алюминиевой миски чуть теплый, слабо заваренный, неподслащенный чаек.

Всю ночь Глазу хотелось курить. А сейчас, после завтрака, тем более.

В обед подали полчашки первого. Он взял второй кусочек хлеба, что побольше, и, растягивая удовольствие, выхлебал пустую баланду.

До самого ужина он ходил из угла в угол, иногда спрашивая у дежурного напиться, даже если пить не хотелось. Дежурный приносил воду в чайнике и наливал в алюминиевую миску. Миска была в карцере. Выхлебав с последней порцайкой хлеба уху — в ней плавали две мизерные картофелины и не было даже косточки, — Глаз выпил теплый чай и зашагал из угла в угол.

Вечером в карцере стало холоднее: на улице мороз крепчал.

Наконец его поманило спать. Но топчан откроют ночью. Да и что толку от топчана, если ляжешь и сразу становится зябко от студеных досок. «Вот, падлы, хотят меня заморозить. Но не выйдет, в рот вас всех».

Глаза знобило. «Уж не заболел ли я? Да нет — голова не горячая». Ему хотелось закричать: «Боже! Мне холодно!» Но он еле прошептал: «Боже, помоги мне согреться». И начал приседать.

В двенадцать открыли топчан. Он расстегнул верхнюю пуговицу у куртки, натянул ее на голову, застегнул пуговицу и стал часто дышать. Дыхание согревало грудь, и он задремал. Потом соскочил, поприседал, побегал, походил и снова лег.