- Мне везло, - сказала Леди Л. - Я ни разу не подхватила никакой заразы.

Поэт-Лауреат вдруг как бы превратился в статую. На цветочной клумбе вокруг бассейна были и другие статуи: Диана и Аполлон, Венера и бог Пан, и статуя Перси великолепно вписалась в эту компанию. Оцепеневший, стоял он на газоне с тростью в руке, и в его голубых глазах был такой ужас, что на это стоило взглянуть. Словом, создавалось впечатление, что он пережил сильнейший шок. Леди Л. следила за ним краем глаза: этот милый Перси всегда втайне мечтал, чтобы его статуя, высеченная в мраморе членом Королевской Академии, стояла в каком-нибудь элегантном скверике с лавровым венком на голове. Что ж, сейчас так и было или почти так... Быть может, только выражение лица - ошеломленное и оскорбленное - было не совсем таким, с каким он надеялся предстать перед потомками, однако нельзя же иметь все сразу.

- Простите, что? - выдавил он наконец из себя.

- Ничего, мой друг. Я говорю, что никогда не жаловалась на здоровье.

- Во всяком случае, Диана, я не вижу связи между тем несчастным ребенком, о котором у вас возникла необходимость рассказать, и...

- И мной, - докончила Леди Л. - Разумеется, никакой связи больше нет.

Поэт-Лауреат посмотрел на нее с недоверием, но ничего не сказал.

Анетта приводила клиентов в свою квартиру, где господин Буден по-прежнему рассуждал о нетленных устремлениях человеческой души, делая вид, что не имеет понятия, откуда берутся деньги, уберегающие его от нужды. Какое-то время она его терпела, но, когда он вновь попытался претворить в жизнь свои теории о необходимости упразднения семейных уз, Анетта осыпала его бранью и вышвырнула вон, запретив появляться в доме. После этого господин Буден перестал нападать на институт семьи и призвал в свидетели небо, сетуя на неблагодарность дочери и жестокость, с какой его единственное дитя обошлось со своим родителем.

Несколько месяцев спустя тело господина Будена нашли в Сене с ножом в спине. Очевидно, он стал осведомителем и провокатором, доносившим полиции на своих друзей анархистов. Анетту вызвали в участок, где вернули кое-что из личных вещей покойного. Она мельком взглянула на лицо отца, застывшее в выражении благородного возмущения, затем повернулась к двум полицейским, которые ждали: это были ее старые друзья Свобода и Равенство. Она вытащила из сумочки три монетки по двадцать су, вручила каждому по одной, а третью бросила на стол.

- Это для Братства, - сказала она и вышла. В тот же вечер - стоял месяц май, и в воздухе была такая нега и такая легкость, что ей хотелось петь, - к Анетте, на улицу, где она поджидала клиентов, подошел молодой апаш по прозвищу Рене-Вальс, который в квартале прослыл святым: казалось, у него не было иной цели в жизни, как доставлять удовольствие, и он положил на это все свое здоровье. Рене-Вальс страдал туберкулезом, что, однако, не мешало ему быть одним из лучших танцоров явы на улицы дю Жир. В кепке, сдвинутой набок, с цветком в зубах, он мог танцевать часами, затем присаживался на тротуар, дыша с астматическим хрипом в груди, и грустно бормотал: "Доктор говорит, что мне нельзя танцевать. Похоже, это мне вредно". Но как только аккордеон вновь подавал голос, он вскакивал, щелкал в воздухе каблуками, устремлялся к кабачку и плясал там до самого утра или до тех пор, пока, охваченный необычайно яростным приступом кашля, не застывал на месте в самый разгар танца,

Видя его, Анетта всегда радостно улыбалась: он был птицей. В двадцать пять лет он улетел навсегда, и звук аккордеона после этого уже никогда не был таким, как прежде. Итак, в этот вечер к ней в крайнем возбуждении подбежал Рене-Вальс, однако вовсе не танцевальный мотив взбудоражил его.

- Пойдем, Анетта. Тебя хочет видеть месье Лекер.

Анетта поднесла руку к груди и, постояв секунду с закрытыми глазами, бросилась к Рене-Вальсу и расцеловала его в обе щеки: она всегда знала, что судьба когда-нибудь улыбнется ей. Это, конечно, был не префект полиции, и не Римский Папа, и не правительство, но вызывавший ее к себе человек занимал в свое время довольно видное положение в обществе.

Альфонс Лекер и в самом деле находился тогда в зените славы. Тот, кого комиссар Маньен впоследствии окрестил в своих "Мемуарах" "самой законченной канальей Парижа", начал карьеру как сутенер на площади Бастилии, но постепенно расширил сферу своей деятельности: комиссар Маньен считал, что в какой-то момент своей карьеры он практически монополизировал торговлю морфием в Париже и что к 1885 году число работавших на него женщин могло доходить до пятисот. Сумей он ограничить свои амбиция и довольствоваться ролью короля преступного мира, он, возможно, умер бы богатым и почитаемым. Он проматывал целые состояния за игрой в самых изысканных кругах Парижа, устраивал пышные приемы в своем особняке в квартале Марэ, содержал конюшню скаковых лошадей и большое количество боксеров, в том числе знаменитого Аргутена, пославшего в нокаут Джека Сильвера в 1887 году; за его поединками он наблюдал вместе со своими гостями - английскими лордами и молодыми львами из парижского бомонда, - которые не гнушались компанией никакого мошенника, если только у того был свой стиль и если он умел тратить деньги. В полиции к нему относились с величайшей осторожностью, ибо знали, что он способен шантажировать кое-кого из высокопоставленных лиц Третьей Республики, которая тогда получала боевое крещение и только начинала приобретать опыт в коррупции, обеспечившей ей такую долгую жизнь. Маньен решительно заявил, что в своем восхождении от сточной канавы на площади Бастилии до высших парижских слоев Лекер избавился по меньшей мере от дюжины соперников, - и все это благодаря искусному владению ножом, который он продолжал носить под полами своего английского сюртука. Он был гигантского роста, с плечами почти такими же широкими, как у статуи зуава4 с моста Альма; массивная голова возвышалась над туловищем этого колосса. У него были щеки кирпичного цвета, густые брови, параллельные пышным черным навощенным усам, которые перечеркивали лицо; глаза странно блестели, взгляд был неподвижен: радужная оболочка и зрачки переливались в каком-то мрачном мерцании. Его часто видели проезжавшим по Бульварам в своей двухместной карете, в эксцентричных спортивных костюмах, имитировавших последний крик британской моды: пиджак в черно-коричневую клетку, жилет из темно-красной парчи, украшенный золотой цепью, галстук с бриллиантом, на пальце - рубин, сдвинутый набок каштановый котелок, руки, скрещенные на трости с золотым набалдашником, во рту - сигара, угрюмый, застывший; затуманенный взгляд. Его всегда сопровождал его неразлучный спутник, бывший ирландский жокей, казавшийся рядом с Лекером еще большим коротышкой, известный прежде под именем Саппер, которое воровской мир Парижа превратил в более фамильярное, хотя и более длинное прозвище - Саперрлипопет. У него было вытянутое грустное лицо с бледно-голубыми глазами, с которого никогда не сходило странное выражение упрека и сожаления. Голова его была постоянно скошена набок, и он не мог шевельнуть ею, не повернув при этом всей верхней части туловища. Когда-то он был одним из известнейших жокеев в Англии, однако свернул себе шею в Париже на скачках за Большой приз Булонского леса. Очевидно, Альфонс Лекер и принял его впоследствии в свой круг потому, что его все более обострявшаяся мания величия нуждалась в общении с коротышкой-жокеем со свернутой шеей, который еще больше подчеркивал и без того внушительный рост апаша.