— Ну вот что! — сказал он несколько мягче. — Дело в том… Дело в том, что в этом карьере осенью сорок первого расстреляли группу подпольщиков…

— Это нам известно. В центре поселка им памятник.

— Так вот, знаете, сколько там похоронено? — холодно спросил Агеев.

— Ну, трое.

— А здесь, — он указал на карьер. — Здесь расстреляны пятеро.

— Ну да? — усомнился Шабуня. — Было трое, я сам видел. На похоронах тогда, как из леса пришел. Три гроба стояло…

Его, в общем, добродушное, в мелких морщинах лицо сделалось недоверчиво-обиженным, казалось, он готов был возмутиться от услышанной явной несуразицы.

— Не спорю. Действительно, там захоронены трое. Но… Вот перед вами четвертый…

— Ха! — неопределенно выдохнул подполковник.

— Ну да? — удивился Шабуня, а Козлова пробормотала что-то удивленно или недоверчиво, было не понять. Агеев же не стал объяснять подробности, он и так сказал слишком много. — Во чудеса! — замялся Шабуня, сдвинув на затылок кепку, обнажив белый, совершенно не загорелый лоб. — А где же пятый?

— Вот пятого и ищу, — сказал Агеев.

Он снова стал волноваться, и, пока убирал в мешочек диплом и удостоверение, его огрубевшие, в свеженатертых мозолях пальцы противно подрагивали. Подполковник тем временем что-то напряженно соображал с явной мукой на всем его одутловатом, разопрелом лице. Но вот он наконец нашелся и почти сразил его внезапным вопросом:

— Чем вы докажете?

— Что докажу? — не понял Агеев.

— Что были четвертым? И что был пятый?

— А я и не собираюсь доказывать. Я же ни на что не претендую. Ничего не прошу.

— А раскопки?

— Дались вам эти раскопки! — начал терять самообладание Агеев. — Вам что, жалко этого мусора? Или этой грязи в карьере?

— Нам не жалко, товарищ Агеев. Но, если каждый начнет копать, где захочет, что будет? Форменный беспорядок. А задача общественности поддерживать порядок. На всякое действие должно быть разрешение. А у вас его нет. Поэтому мы обязаны составить акт. На факт нарушения.

— Ваше дело. Можете составлять, — отчужденно сказал Агеев и, отойдя в сторону, сел на перевернутое пластмассовое ведерко. Гостям тут сесть было негде, но он не стал их устраивать, пусть устраиваются сами. У него опять заколотилось сердце, окрестности знакомо поплыли перед глазами, и он на минуту прижмурился, чтобы совладать с собой, удержаться при гостях от валидола. Спазм длился, однако, недолго, и, когда он снова взглянул на гостей, те, отойдя к кладбищенской ограде и разложив на камнях картонную папку, углубились в составление акта. Общественница Козлова стояла в сторонке, угрюмо наблюдая за ними.

— Имя, отчество ваше? — издали спросил подполковник, поверх очков взглянув на Агеева.

— Агеев Павел Петрович.

— Где проживаете?

— В Минске.

— Адрес? Улица? Дом?

Ну вот, только этого и не хватало! Как на преступника! Ему очень хотелось срезать этого поборника порядка какой-нибудь колкостью, но он уже знал по опыту, что в таких случаях лучше не затевать свары, смолчать. Себе же будет дешевле, как говорил когда-то Валерка Синицын, его сослуживец по институту.

Составление акта длилось довольно долго, подполковник несколько раз прерывал работу. Он явно страдал от одышки и потливости и, то и дело снимая шляпу, обмахивался ею, бубня про себя:

— Ведет… ведет раскопки… Нет! Производит раскопки, так лучше, а, товарищ Шабуня?

— Ага, так лучше, — не очень уверенно соглашался Шабуня.

— …составили этот акт… Нет! Составили настоящий акт! — поправлял себя подполковник, и Шабуня поддакивал:

— Настоящий, ага…

— Ну вот, теперь подписать. Предлагаем вам подписать, — нагнув голову, поверх очков уставился он на Агеева.

— Нечего вам делать! — с досадой сказал Агеев, все еще не в состоянии сладить с сердцем. Он встал и, с усилием переставляя ноги, подошел к ограде. — Кому помешали мои раскопки?

При этих словах его вдруг обеспокоенно завозилась неподвижно замершая до того Козлова и впервые отозвалась грубым мужским голосом, который показался Агееву очень знакомым. И он тут же догадался, что это хозяйка ярко-желтого дома за дорогой напротив. Как он не узнал ее сразу?..

— А вот и мешают! — протяжно заговорила она. — Занял тут выгон, расположился… А гуси в потраву ходють. Тут не ходють, пугаются… В в потраву ходють.

— Ах, гуси!..

Теперь все стало ясно. Как-то утречком вскоре после того, как он разбил здесь палатку, со стороны дороги появилось стадо гусей, и могучий красавец гусак, предводитель стада, удивленно замер у его палатки. Агеев ласково поманил гусака, но тот вдруг зло зашипел, выгнув шею, и повернул назад. За ним в обход карьера повернуло все стадо, где, наверно, и совершило какую-то потраву. Теперь придется ему держать ответ и за это.

Агеев взял папку с густо и неровно исписанным листком бумаги. Наверно, надо бы почитать, что там сочинил этот отставник подполковник, но без очков он тоже немного видел, а возвращаться за ними в палатку не захотел и небрежно расписался внизу под «птичкой», заботливо проставленной составителем акта.

— Пожалуйста! — сказал он, с нажимом пристукнув шариковой ручкой.

Подполковник спрятал листок в папку, сняв очки, сунул их в нагрудный карманчик пиджака и вдруг спросил странно изменившимся, почти просительным голосом:

— В шахматы играете?

— Что? — не понял Агеев.

— В шахматы, говорю, играете?

Агеев повертел головой — какие еще шахматы? Уж не предложит ли этот законник после всего, что случилось, сыграть с ним партию? Но подполковник не предложил, он лишь вздохнул озабоченно и сказал:

— Вы это… Не обижайтесь, товарищ Агеев. Но порядок есть порядок. Все следует делать как полагается.

— Конечно, конечно, — поспешил согласиться Агеев, не имея никакого желания спорить.

Общественники-уполномоченные почему-то прошлись к обрыву, заглянули в карьер. Проворный Шабуня обежал его поверху до половины, что-то объясняя и показывая, но Агеев не слушал и не стал их провожать, он снова опустился на свое ведро, на котором иногда посиживал по вечерам у костерка и, вслушиваясь в сердечные перебои, думал. Мысли его были под стать его настроению. Как мало надобно, думал он, чтобы изгадить настроение, и как трудно наладить его снова. Вот ведь ничего страшного не произошло, что ему нелепые домогательства этих настырных общественников, он их ничуть не боялся, потому что не видел в своих действиях ничего сколько-нибудь предосудительного. А вот на душе скверно. Он вовсе не опасался, что их дурацкому акту может быть дан какой-нибудь ход, да и оставалось ему тут, наверно, еще несколько дней поковыряться в этом карьере, и он уедет, скорее всего, так ничего и не определив для себя, ничего не найдя. Да, мудрено, видно, найти что-нибудь спустя сорок лет. Но вот он объяснил им то, что не имел обыкновения объяснять никому, отчего же он не удержался? То, что с ним тут случилось, касалось только его, ну, и ее, разумеется, тоже. Вот перед ней бы он должен держать ответ, но ни перед кем больше. Но ее давно не было, не было даже ее белых косточек, которые, возможно, давным-давно превратились в пепел где-нибудь в крематориях Дахау или Освенцима, а он ищет их здесь. Но, чтобы предположить что-то иное, прежде надо было обрести уверенность, что она в ту осень не осталась в, карьере. Потом можно предполагать все что угодно, но только исключив из этих предположений карьер. Если же это ему не удастся и она все-таки окажется здесь, тогда все. Тогда для него «полная финита ля комедия, и ничего больше», как любил повторять все тот же Валерка Синицын.

Когда немного отлегло, он все же спустился в карьер, взял лопату. Но копать сегодня он, видно, не мог, пугающая слабость в груди упорно не хотела выпускать его из своих ватных объятий. Постояв немного, он поднял найденную утром туфлю, очистил ее от грязи, сполоснул в воде. Все-таки это не ее туфля, решил он. Там, где кожа сохранилась получше, было заметно, что она крашена в темный цвет, ее же лодочки были светлые, он это помнил отлично.