Изменить стиль страницы

Вечерами она доставала из тумбочки «рекомендательное» письмо папенькиного «студента», плакала и убирала его назад. После ночного дежурства, когда умер солдат Суворов, она достала письмо в последний раз и, всхлипнув тоже в последний раз, разорвала его.

Помогла ей, как ни странно, самоирония, которой Людмила никогда ранее не отличалась. Однажды, она выносила утку из-под раненого кавказца Мидоева, борясь с приступами тошноты и отвращения, когда хотелось швырнуть сосуд на пол и выбежать на улицу. И тут какой-то внутренний голос, до этого, видимо, дремавший, сказал ей:

— Это и есть священное судно Изиды…

Людмила улыбнулась и почувствовала, что ей становится легче. Нет, она не привыкла, ко всем этим ужасам, выставленным на свет Божий в самом омерзительном виде, привыкнуть было невозможно. Но стоило Людмиле зло и беспощадно поиронизировать над своим поэтическим прошлым, как она получала возможность выполнять свои обязанности несколько отстраненно, словно наблюдая себя со стороны.

С другими сестрами милосердия Людмила общалась мало. Это были девушки не ее круга, говорить с ними ей было не о чем, а обсуждать госпитальные слухи ей было неприятно.

Раз она заметила, как одна из сестер милосердия, высокая и статная, настоящая красавица из народа, что-то пишет в толстой тетради. Было непохоже, что девушка заполняет историю болезни. Она шевелила губами, водила по воздуху рукой, словно дирижируя. Людмила поняла, что она что-то сочиняет, скорее всего, стихи. Она так и спросила эту сестру милосердия, фамилию которой никак не могла вспомнить. Что-то очень простецкое, деревенское…

— Вы, наверное, стихи сочиняете?

— Боже упаси! — замахала на нее руками девушка, чего-то пугаясь. — Никаких стихов! У меня стихи плохо получаются… Вообще не получаются… Да и не стихи это совсем.

Людмиле отчего-то произнесенные девушкой слова напомнили Борского. Алексей обычно с присущей ему патологической честностью говорил по какому-нибудь вопросу, а, понимая, что обижает собеседника, не мог выправиться и еще больше усугублял. Вот и в словах этой сестры милосердия проглядывала эта нарастающая честность.

— Позвольте узнать, что же вы тогда пишете с таким вдохновением?

— Прозу, — ответила собеседница с удивлением, словно была уверена, что все люди пишут одно из двух.

— Художественную прозу? Рассказ? Повесть?..

— Роман, — подсказала девушка.

Поняв, что собеседница расположена поговорить, и пописать ей, скорее всего, сейчас не удастся, девушка закрыла тетрадь и вполне дружелюбно посмотрела на Людмилу.

— Ваша фамилия Ратаева? Сестра Ратаева? — спросила она. — А имя?

— Людмила Ратаева, можно просто Люда. А вас как зовут?

— Екатерина Хуторная, можно просто Катя, — она вдруг рассмеялась. — Непривычно это так. Катя! Меня дома все больше Катеной звали. Катя…

— Почти котенок, — сказала Людмила. — Ну, вот и познакомились.

— Вот и познакомились, — согласилась Катя. — Очень приятно!

По ее светлым глазам Люда поняла, что ей действительно было приятно.

— А вы не пишете стихи? — спросила Катя.

— Нет, я слишком много их читала и слушала, чтобы еще и самой их размножать.

— Ну, и правильно! — обрадовалась девушка. — А ведь я очень долю писала стихи. Думала, что хорошо пишу, страдала за них, жить без них не могла. Хорошо, что нашелся человек, который сказал мне правду и так хорошо ее сказал. Ведь, услышь эти слова от другого, я, может, удавилась бы или в нашем Тереке утопилась. Я же из терских казачек… А этот человек мне все так хорошо сказал, успокоил, а главное, подсказал, к чему у меня талант настоящий есть…

— И вы ему поверили? Он сказал, что вам надо писать роман, и вы сразу взялись писать? — спросила Людмила в изумлении от такого простодушия.

— Ну, не совсем так. Поверила я ему сразу. Женой его стала тоже в первый же вечер. А вот писать роман взялась только сейчас, на войне. До этого много у Алексея Алексеевича училась…

— У кого? — Людмила как будто локтевым нервом стукнулась.

— У Алексея Алексеевича Борского. Читали его стихи? Знаменитый поэт…

— Читала… Вы сказали, что стали его женой?.. В первый вечер?..

— Ой, простите! Может, об это неудобно говорить. Но мне, кажется, что с вами можно говорить обо всем. Вы мне почему-то показались близким мне человеком.

— Еще бы, — брякнула Людмила, но поправилась. — Катя, вы действительно были женой Алексея Борского?

— Женой и ученицей. Но мы жили так, не венчанными. Ведь его законная жена ушла от него, а они так и не развелись.

Один вопрос вертелся на языке у Людмилы, когда она смотрела на эту здоровую, полную жизнью казачку. Но она никак не решалась спросить. Наконец, она с большим трудом выдавила из себя, формулируя на ходу:

— Катя! Я, знаете ли, знакома шапочно с Борским, его друзьями…

— Правда?! — обрадовалась Хуторная.

— Да, ведь тут ничего удивительного. Мир очень тесен… Я вот что хотела у вас спросить, как у женщины. Только не сочтите меня за любопытную хамку. Но вы сами это так просто сказали, что я подумала… Словом, про Борского говорят, что он сторонится женщин в том самом смысле. Вы меня понимаете? Будто он живет с ними небесной любовью. А вы такая красивая, земная девушка…

— Я поняла вас, Люда. Это все глупости. Стихи — это стихи, а жизнь есть жизнь. Неправду про Алексея Алексеевича говорят. Он очень страстный мужчина… Ой, Люда, не могу я, не умею об этом говорить… Вот только детей у него не будет. Он по молодости баловался, ходил по проституткам, болел…

— Да, знаю, — кивнула головой Люда, — вернее, слышала. Поэтому вы, Катя, от него ушли?

— Нет, — тихо ответила Хуторная, и Люда заметила, что девушка с трудом сдерживается, чтобы не заплакать. — Он сам меня прогнал. Сказал, что я с ним пропаду. А ведь при мне он пил уже не так много, как раньше. Сказал, что больше ничему хорошему я у него не научусь, что мне надо вернуться в жизнь, жить со своим народом, со всей Россией… и прогнал…

Катя закрыла лицо темной коленкоровой тетрадкой и заплакала. Хорошо плакала казачка — легко, свободно. Людмила так не умела, она плакала как-то по-другому…

2003 год. Москва

Он возвращался издалека. Сам принимал партию товара от нового поставщика. Знакомился с командой волжского сухогруза. После разборок с Колошко Аслан был крайне въедлив. Еще не возместил убытки от тех глупых потерь. Вести машину за городом он любил. Ехал быстро. Но вот только слишком поздно возвращаться не хотел. Очень уж доставали «лиц кавказской национальности» в виртуальный комендантский час. Ни для кого больше, кроме них, такого часа не существовало. Приходилось откупаться. Но всегда был риск неприятностей и разборок. Карманы Аслан уже давно зашивал наглухо. Стоило чуть разозлить блюстителя порядка, как в карман можно было получить какой угодно сюрприз. И доказывать кому-то что-то было уже совершенно бесполезно.

На этом он уже погорел. И, испортив себе жизнь не на шутку, загремел в розыск. В таких случаях надо было платить. Но иногда его осторожное поведение давало досадный сбой. Характер вырывался из-под контроля. А мирным его характер было назвать сложно. Хотя и воином он себя не считал в том смысле, который вкладывали в это слово дети гор.

Будь его воля, он жил бы себе на родине. Он помнил, какая там ласкающая по шерсти красота. Все-таки до двадцати лет он там прожил. Ему плохо было в Москве. Холодно и сыро. И здесь всегда ныли старые раны. А там отпускали. Зато появлялись новые… Но сейчас у самого свободолюбивого народа на Земле жизни на родине не было и быть не могло. Если хочешь жить дома — умри. Не сегодня, так завтра. Если вообще хочешь жить — все равно жизни не будет.

Или воюй. Или живи, как таракан в чужой избе. Третьего не дано.

А третьего так хотелось. Так хотелось, чтобы все кончилось. Чтобы можно было спать спокойно. Просто спать спокойно. Без кошмаров. Без острых, как нож, пробуждений. Без постоянного, уже въевшегося намертво чувства опасности. А это чувство у его рода передавалось на уровне генов без малого три тысячи лет.