Часа два он просидел так, – сломленный, поникший, но вдруг проговорил:
– А… а что, если это неправда?!
Не раздумывая больше, он вскочил, сбросил спальные туфли, подошел со свечой в руке к двери в комнату Элизабет-Джейн, приложил ухо к замочной скважине и прислушался. Девушка глубоко дышала, как дышат во сне. Хенчард тихонько повернул ручку двери и, загораживая рукой пламя свечи, подошел к кровати. Медленно передвигая свечу за пологом, он добился того, чтобы свет, падая на лицо спящей, не бил ей в глаза. Он стал пристально всматриваться в ее черты.
Цвет лица у нее был светлый, а у него, Хенчарда, смуглый. Но это было еще не самое главное. Во время сна у людей нередко проступают глубоко заложенные в них особенности телосложения, унаследованные от предков, черты лица умерших, – словом, все то, что днем скрыто и замаскировано подвижностью. В покойном, застывшем, как у статуи, лице девушки можно было безошибочно узнать черты Ричарда Ньюсона. Хенчард был не в силах смотреть на нее и поспешил уйти.
Горе научило его лишь одному: гордо не поддаваться горю. Его жена умерла, и его первое побуждение – отомстить ей – угасло при мысли, что она вне его власти. Он смотрел в ночь, словно она была полна демонов. Хенчард, как и все люди его склада, был суеверен и невольно думал, что цепь событий этого вечера вызвана какой-то зловещей силой, решившей покарать его. Но ведь эти события развивались естественно. Если бы он не рассказал Элизабет о своей прошлой жизни, он не пошел бы искать бумаги в ящике, и так далее. Надо же было так случиться: едва он убедил девушку искать пристанища в его отцовской любви, как узнал, что эта девушка ему чужая.
Ирония судьбы, проявившаяся в последовательности этих событий, возмущала его, словно злая шутка ближнего. Как у пресвитера Иоанна, стол у него был накрыт, но гарпии преисподней похитили еду. Он вышел из дому и хмуро побрел куда глаза глядят, пока не добрался до моста в конце Главной улицы. Здесь он свернул по тропинке к берегу реки, окаймлявшей северо-восточные окраины города.
Эти кварталы были средоточием всех темных сторон жизни Кэстербриджа, так же как южные улицы – средоточием всех ее светлых сторон. Солнце не проникало сюда даже летом; весной белый иней не таял здесь и в те дни, когда в других местах пар шел от разогретой земли; а зимой это был рассадник всяческих хворей, ревматических болей и мучительных судорог. Если бы не северо-восточная часть города, кэстербриджские врачи зачахли бы от недоедания.
Река, медленная, бесшумная, темная – «Черная вода» Кэстербриджа, – текла под невысоким утесом, и они вместе служили городу своего рода барьером; с этой стороны не пришлось возводить стены и сооружать земляные укрепления. Здесь еще стояли развалины францисканского монастыря и принадлежавшей ему мельницы, где вода бежала через затвор с шумом, похожим на вопли отчаяния. На том берегу, высоко над утесом, громоздилось несколько зданий, а перед ними на фоне неба четко выделялось какое-то сооружение кубической формы. Оно походило на пьедестал, с которого сняли статую. Откровенно говоря, этим недостающим элементом, без которого вся композиция казалась незаконченной, был человеческий труп, ибо кубическое сооружение служило помостом для виселицы, а в больших зданиях позади него помещалась тюрьма графства. Всякий раз, как совершалась казнь, на лугу, по которому теперь шел Хенчард, собиралась толпа и стояла, глядя на УТО зрелище под шум воды на мельнице.
Ночная тьма еще больше усугубляла мрачный характер местности, и на Хенчарда это подействовало сильнее, чем он ожидал. Все здесь зловеще гармонировало с его переживаниями, и так как он ненавидел всякие эффекты, сцены, неясности, эта гармония показалась ему слишком уж полной. Тогда его жгучая боль, потеряв остроту, перешла в грусть, и он воскликнул:
– Какого черта я сюда забрел!
Он прошел мимо домика, в котором местный палач жил и умер в те времена, когда в Англии его профессия еще не была монополизирована одним-единственным джентльменом; потом поднялся по крутой улочке в город.
Хенчард поистине был достоин жалости, так тяжко переживал он этой ночью муку горького разочарования. Он походил на человека, который близок к обмороку и не в силах ни прийти в себя, ни окончательно лишиться чувств. Жену он осуждал словами, но не сердцем, и, послушайся он ее мудрого наказа, начертанного на письме, он еще долго, а может быть, и никогда не испытал бы этой боли, ибо Элизабет-Джейн, видимо, не стремилась свернуть со своего безопасного и одинокого девичьего пути на чреватую неожиданностями тропу замужества.
Миновала ночь треволнений, настало утро, а с ним возникла необходимость избрать план действий. Хенчард был слишком своеволен, чтобы отступить с занятой позиции, особенно если это было связано с унижением. Он признал девушку своей дочерью, а раз так – его дочерью она должна была считать себя отныне и навеки, сколько бы ему ни пришлось лицемерить.
Но он плохо подготовился к первому шагу в этом новом направлении. Как только он вошел в комнату, где они всегда завтракали, Элизабет доверчиво подошла к нему и взяла его за руку.
– Я всю ночь думала и думала об этом, – откровенно призналась она. – И я вижу, что все должно быть так, как вы сказали. Вы мой отец, и я буду относиться к вам, как дочь, и перестану называть вас мистером Хенчардом. Теперь для меня все так ясно. В самом деле ясно, отец. Ведь вы, конечно, не сделали бы для меня и половины того, что сделали, и не позволяли бы мне во всем поступать по-своему, и не покупали бы мне подарков, если бы я приходилась вам только падчерицей! Он – мистер Ньюсон, за которого моя бедная мать вышла замуж по какой-то странной ошибке, – Хенчард обрадовался, что не во всем признался ей, – он был очень добрый… ах, такой добрый! – Слезы показались у нее на глазах. – Но все же это не то, что родной отец… Ну, отец, завтрак готов! – добавила она весело.
Хенчард нагнулся, поцеловал ее в щеку. Эту минуту, этот поцелуй он много недель предвкушал с великим восторгом, но теперь, когда его мечта исполнилась, она показалась ему такой жалкой. Он вернул матери ее прежнее положение главным образом в интересах дочери, и вот все его усилия пошли прахом.
ГЛАВА XX
Из всех загадок, с какими когда-либо приходилось сталкиваться любой девушке, едва ли была хоть одна, подобная той, какую пришлось разгадывать Элизабет, когда Хенчард назвал себя ее отцом. Он сказал это с таким пылом и волнением, что почти завоевал ее любовь, и вдруг!.. на другое же утро он стал держаться с нею так натянуто, как никогда раньше.
Холодность скоро сменилась неприкрытой придирчивостью. У Элизабет был один прискорбный недостаток – она иногда употребляла местные народные выражения; и хотя это выходило у нее очень мило и оригинально, но тем, кто стремится к светскости, такие выражения кажутся позорящим клеимом.
Хенчард и Элизабет пообедали, – теперь они виделись только в столовой, – и Хенчард уже собирался встать из-за стола, как вдруг Элизабет, желая показать ему что-то, сказала:
– Вы чуток обождите, отец, сейчас принесу.
– Чуток обождите! – резко передразнил он ее. – Боже мой, как ты можешь так выражаться? Или ты годишься только на то, чтобы носить помои свиньям?
Она покраснела от стыда и обиды.
– Я хотела сказать: «подождите немного», отец, – проговорила она тихо и смиренно. – Постараюсь быть разборчивее в словах.
Он не ответил и вышел из комнаты.
Резкое замечание не пропало для нее даром, и со временем вместо «сварганить» она стала говорить «устроить» – шмелей больше не называла «жужжалками»; не говорила, что такие-то юноша и девушка «вместе гуляют», но что они «помолвлены»; «гусиный лук» она теперь называла «диким гиацинтом», а если ей случалось плохо спать, наутро уже не говорила служанкам, что ее «душила ведьма», но что она «мучилась несварением желудка».
Впрочем, рассказывая об этих достигнутых ею успехах, мы забегаем вперед. Хенчард, сам человек неотесанный, проявил себя строжайшим критиком промахов милой девушки, хотя теперь это были уже очень мелкие промахи, так как она жадно читала все, что попадалось под руку. Но как-то раз ей пришлось вынести незаслуженно тяжкую пытку из-за ее почерка. Однажды вечером она зачем-то зашла в столовую. Открыв дверь, она увидела, что в комнате сидят мэр и какой-то человек, пришедший по делу.