Правда, накануне, выпив побольше, он дома бузил и даже набросал какой-то проект: «Обвинения, предъявленные подсудимому, материалами дела не подтверждаются. Как прокурор я вношу протест, а как коммунист выхожу из…» Плакал, бил себя в грудь: «Сволочью больше не буду…» Клялся положить билет, «как Ванька Голубев». Утром, однако, встал в другом настроении, написанное вечером сжег, почистил костюм, ботинки и отправился выполнять свой солдатский долг.
Во время утреннего заседания, перечитывая свою речь, думал: «Что же, если не я, так другой. Ему все равно крышка, так неужели ж и мне вместе с ним?» Время от времени поглядывал на Чонкина, и пару раз даже взгляды их встретились. Подсудимый, ему показалось, смотрит на него с надеждой, это Евпраксеину не понравилось. «Не надейся и не жди, – мысленно ответил он Чонкину на его взгляд. – Сам собрался тонуть и тони, а других втягивать нечего. Тебе, может быть, твоя жизнь копейка, а у меня семья, дети, я их сиротами оставлять не собираюсь, в конце концов, я героем быть не обязан. Я не сам. Мне приказали, я исполняю. И вообще я не знаю, кто ты на самом деле. Если не князь, то не надо было все, что подсунут, подписывать. А раз подписал, раз признался, что князь, то нечего из себя дурака строить, держи ответ с достоинством».
Чонкин чем дальше, тем больше раздражал его своим видом и нахальным своим поведением. Но все же после роковой фразы: «Слово предоставляется государственному обвинителю», когда прокурор поднялся и, затягивая время, стал раскладывать перед собою бумажки, он почувствовал, что у него дрожат руки, дрожат колени и во рту появился неприятный привкус, как это в последнее время бывало с ним всякий раз, когда он делал что-то, чему его совесть противилась: «нельзя», а начальство толкало, «надо». И теперь та часть его мозга, которой управлял страх перед начальством, посылала его организму одни приказы, а другая часть, руководимая совестью, посылала приказы другие, и то ли клетки, то ли нуклеиновые кислоты, то ли чего-то там еще, не зная, чему подчиняться, сшибались друг с другом, вызывая ненормальное биение сердца, дрожание членов и отвратительный привкус во рту.
– Товарищи судьи! – не поднимая глаз, произнес он и, услышав звучание собственного голоса, стал приходить в себя. – Роль прокурора в данном процессе чрезвычайно сложна и ответственна. Перед нами необычный преступник. Перед нами человек, посягнувший, – прокурор сглотнул слюну, – на самое, – произнес он медленно, как под гипнозом, – дорогое для каждого из нас, на наш строй, на нашу Родину, на нашу новую жизнь.
Теперь ему стало легче. Та часть, которой управлял страх перед начальством, брала верх, а другая часть смутилась и отменила свои приказы.
– И хотя следственные органы провели кропотливейшую работу по анализу всех деяний подсудимого, глубоко обнажили корни, питавшие ядовитыми соками зловредное дерево его преступлений…
– Хорошо говорит, а? – подбежал за кулисами Лужин к приезжему генералу.
– Неплохо, – наклонил голову генерал.
– О-о-о-о… – сказал писатель Мухин.
– Что? – удивился генерал.
– О-о-о-образно очень.
– А-а, – сказал генерал.
– Великая Октябрьская социалистическая революция не только установила новый политический строй, но и произвела глубочайшие перемены в социальной структуре нашего общества. Могучим освежающим ветром пронеслась она по всем необъятным просторам нашей страны и, как помои, выплеснула помещиков, капиталистов и прочих эксплуататоров трудового народа. Ведомый партией Ленина – Сталина, наш народ приступил к строительству новой свободной жизни…
Прокурор все чаще взглядывал на Чонкина. Тот сидел маленький, противный и вертел в разные стороны стриженой и шишковатой своей головой величиной с кулак. Отвратительный вид подсудимого успокаивал прокурора и вселял в него ощущение уверенности в своей правоте.
Чонкин вздохнул пытался послушать прокурора, но, изнуренный ночными и дневными допросами, не мог сосредоточиться на достижениях, перечисляемых прокурором: коллективизация, индустриализация, Днепрогэс, Папанин и Полина Осипенко…
– …Но как учит нас великий вождь товарищ Сталин, с установлением диктатуры пролетариата классовая борьба не только не утихает, она по мере нашего продвижения вперед еще более обостряется. Разбитые и выброшенные за борт корабля истории эксплуататорские классы никогда не смирятся со своим поражением. Они, – прокурор прямо указал пальцем на Чонкина, – предпринимали и будут предпринимать все более изощренные попытки реставрации своего отжившего строя.
Кажется, прокурор полностью овладел и собой, и аудиторией.
– Ярким примером гениального предвидения товарища Сталина может служить событие, происшедшее в деревне Красное за несколько дней до начала войны. Я позволю себе напомнить, что именно произошло. Солнечным летним днем жители Красного становятся свидетелями невиданного до сих пор события. За околицей, неподалеку от дома почтальона Анны Беляшовой, совершает вынужденную посадку самолете советскими опознавательными знаками. Жители, естественно, сбегаются посмотреть на невиданное чудо. Приезжает даже председатель Голубев, ныне разоблаченный как враг народа. Наш народ любит нашу армию и ее сталинских соколов. Жители Красного смотрят на летчика с естественным уважением и интересом. И никому, в том числе председателю, не приходит в голову проверить у этого, с позволения сказать, летчика документы. Более того, проявляя преступное ротозейство, председатель приглашает летчика в контору, предоставляет в его распоряжение служебный телефон, при помощи которого летчик не замедлил тут же связаться со своим штабом. И вот над деревней появляется новый летательный аппарат, а в нем в качестве почетного пассажира со специальным заданием прибывает наш подсудимый…
Тут Чонкина совсем сморило, и он опять очутился в Красном, молодой, глупый и полный сил. Светило солнце, стрекотали кузнечики, хотелось есть, пить, курить, отправлять всевозможные надобности и самым разнообразным способом нарушать устав караульной и гарнизонной службы. Он делал и то, и другое, и третье, бежал за девками, которые ехали на телеге, они ему что-то кричали, и он им что-то кричал, а потом приблизился к Нюре, говорил ей слова, и она ему слова говорила, но какой-то железный голос мешал, громко говоря чертовщину: