– Ты посмотри, Иван, – клонился к Голубеву Евпраксеин, – до чего мы дошли. Совсем уже одурели от страха. Возьми хоть меня. Начальства боюсь, подчиненных боюсь, а совести своей не боюсь. Как же, мы же материалисты, а совесть это что? Ее не пощупаешь, значит, ее нет. А что же меня тогда такое грызет? А? Мне говорят: никакой совести нет, ее выдумали буржуазные идеалисты, мир материален, а вот тебе и материя: кабинет, кресло, кнопки, телефоны, вот тебе квартира, вот тебе паек, жри его, будешь жирным, жир это тоже материя, а совесть это ничто. А какая ж сука тогда меня грызет, а, Иван?
– Выпьем, – сказал Иван.
Выпили и снова огурец пожевали. И опять склонился прокурор к председателю.
– Приходит ко мне баба хлопотать за своего мужика. Ну ладно, не могу я ей делом помочь, но могу хотя бы посочувствовать. А я нет, я смотрю на нее крокодилом. А ведь я, Иван, когда-то был добрый мальчик. – Прокурор всхлипнул и размазал по щеке сопли. – Я любил природу, животных. Бывало, несу домой кусок хлеба по карточкам, а за мной плетется собака. Голодная, облезлая, а глаза у нее, Иван, как у той бабы. Я злюсь на нее, топаю ногами, я сам голодный, но я знаю: меня-то кто-нибудь пожалеет, а ее не пожалеет никто. И я отщипну от этого куска и ей…
Прокурор махнул рукой, затряс головой и забился в рыданиях. Голубев растерялся, схватил прокурора за плечи.
– Паша, – сказал он, – да ты что? Да брось ты. Если уж все равно нас, как ты говоришь, так или иначе накажут, так и в самом деле, чего ж нам бояться? Ну, убыот в крайнем случае, так от смерти ж не убережешься. Убить нас они могут, но они не могут нас сделать бессмертными, вот в чем их слабость.
– Да-да, – кивал прокурор, – в этом их слабость. Время близилось к закрытию чайной. Старуха уборщица вытирала опустевшие столики и ставила на них кверху ножками стулья. Анюта выталкивала одного из посетителей, тот вырывался, размахивал руками и с выражением читал несуразицу:
…Голубев и Евпраксеин вышли из чайной последними. Давно уже все вокруг опустело, а они все еще топтались посреди дороги под фонарем, никак не могли распрощаться.
– Иван! – кричал прокурор, хватая председателя за грудки. – Ничего не бойся! Я завтра сам приду на бюро. Когда тебя будут долбать и спросят: кто за, кто против, я встану и скажу: «Я против! Не знаю, как вы, а вот лично я, прокурор Евпраксеин, я лично, именем федерати внос ы-стической, против. Вы – скажу, – можете убить Ивана, можете убить меня, именем федеративносыетической, но зато мы погибнем как люди, а вы, – он отпустил председателя и вытянул вперед длинный палец, – жили червями и червями подохнете».
Долго еще они прощались, трясли руки, хлопали друг друга по спинам, расходились и вновь сходились. Наконец председателю удалось оторваться, он кое-как перевалился в двуколку, а прокурор шел рядом, держась за двуколку рукой, и уговаривал Голубева ничего не бояться. Потом он все же отстал и, выкрикивая что-то ободряющее, исчез в темноте.
Выехав из Долгова, председатель отпустил вожжи, засунул руки в рукава и съежился, привалясь к спинке сидения Лошадь сама знала дорогу. Предвкушая отдых в теплой конюшне и охапку свежего сена, она бежала легко и шибко.
Двуколку мягко потряхивало, и Голубеву было хорошо и уютно. С удовольствием вспоминая свой разговор с прокурором, он думал: «Да, Пашка прав, ничего не надо бояться».
И о том же самом думал он, когда, сдав лошадь, шел домой от конюшни, и потом, когда подтянув к подбородку колени, погружался в сон под теплым ватным одеялом.
26
Проснулся он в девятом часу и сразу же вспомнил, что на два назначено бюро, где будут разбирать его персональное дело, где в лучшем случае дадут ему строгача, а в худшем… Но он вспомнил вчерашний свой разговор с Евпраксеиным, и надуше сразу стало спокойно.
Сев в Пестели, он улыбнулся, потянулся, глянул в окно и увидел привязанную к забору верховую лошадь.
«Кто бы это мог быть?» – удивился председатель.
Тут за дверью раздался какой-то шум, дверь отворилась, и в проеме возникла жена.
– Иван, к тебе пришли, – сказала она.
Из-за спины ее выглядывал прокурор, лицо его было помято и бледно.
– Паша? – удивился Голубев. – Что-нибудь случилось?
Прокурор посмотрел на председателя, потом на его жену.
– Выйди, – сказал ей Голубев.
Она вышла и прикрыла за собой дверь.
– Вот что, Иван, – потоптавшись, нерешительно начал Евпраксеин. – вчера… мы с тобой говорили… Так я был сильно пьян… В общем, пьяный я был, понял?
– И ты за семь версте утра прискакал, чтоб мне это сказать?
– Да, за этим. То есть нет… То есть я хочу сказать, что в пьяном виде иногда не то говорю. А вообще-то я так не думаю. Вообще-то я…
– Я все понял, Паша, – тихо сказал Голубев и сам покраснел, смутившись.
– Понял? Ну и хорошо… – прокурор попятился к двери, но остановился. – Нет, ты вообще-то не думай… Я не за себя… я за тебя… Если тебе партия говорит, что ты не прав, ты должен признать, что ты не прав.
– Ой-ой! – поморщился председатель и замахал руками. – Зачем ты это говоришь? Иди отсюда, иди.
Тут и прокурор покраснел и взялся за ручку двери.
– Паша! – остановил его Голубев. Тот обернулся. – Паша! – повторил председатель, волнуясь, и спустил ноги с кровати. – А ведь ты вчера все правильно говорил. Так неужели же только по пьянке?
– По пьянке, – разглядывая свой правый сапог, твердо сказал прокурор.
– Жаль, – сказал Голубев. – А ведь так хорошо говорил, теоретически так все ловко обосновал.
– Теоретически, теоретически, – передразнил прокурор. – Какая уж тут теория? Теоретически, может быть, так все и есть, а практически… а практически… а практически я боюсь! – закричал он и, замахав руками, выскочил из комнаты.
27
Стоял пасмурный день, взвешенная в воздухе изморось оседала на щеках и неприятно холодила руки. Клены вдоль заборов были еще зелены, но в зелени уже проглядывали красные пятна.
Засунув руки в карманы, лейтенант Филиппов шел напрямик через площадь. Он шел неторопливой походкой обремененного государственными заботами и знающего себе цену человека. Еще недавно, казалось, бегал вприпрыжку, как молодой человек, готовый расторопно выполнить любое приказание старших начальников. Но теперь, заменив безвременно ушедшего капитана Милягу, Филиппов сразу вроде бы повзрослел, подобрался, распрямил плечи, весь как-то переменился, и перемена эта прежде всего отразилась на походке. В ней появилась та особая медлительность человека, сознающего, что, даже неспешно двигаясь, он всегда вовремя достигнет пункта своего назначения.