Все было правильно. Но – не интересно. Ему не было сегодня до этого никакого дела. Какая, в самом деле, может быть на свете справедливость, если одно-единственное слово, сказанное сгоряча, сжигает целый город добрых отношений… Спать пора, вот что, хоть завтра и свободный день…

Но прежде, чем идти спать, он включил настольную лампу и несколько секунд сидел неподвижно, глядя в раскрытый форзац своего «Счастливого мальчика» с собственной фотографией на весь разворот. Радовался чудной золотистой бумаге и значительному лицу своему с горькими брыльями – не то пророка, не то американского генерала. И прикидывал: чего бы ей такого написать?.. Он плохо думал о ней только что – несправедливо, обидно и жестоко – и теперь чувствовал себя виноватым. Надо бы что-нибудь теплое. Смешное. Что-нибудь такое, чего еще никому не писал… И чтобы она расхохоталась…

Он вдруг вспомнил надпись, которую сделал Лариске на своей фотографии минский таксист. Сто сорок пять лет назад. В позапрошлом существовании. Когда все еще были живы, молоды и незнакомы. Когда все еще было впереди, а позади пока не было ничего… Таксист – лихой, только что из армии, с чубчиком, с прозрачными глазами ласкового негодяя, Жора, – написал молоденькой, заливающейся смехом Лариске:

Пусть милый взор твоих очей
СкользЯт по карточке моей
И может быть в твоем уме
Проснется память обо мне.

Это было то, что надо. Самое что ни на есть ТО. И обязательно – с сохранением особенностей правописания.

Не оценит, с сожалением подумал он, карябая золотым «паркером» по роскошной бумаге. Не в коня корм. Э-хе-хе-хе-хе, а я так люблю, когда она хохочет…

3

Он лежал на спине с закрытыми глазами и вполуха слушал, ее щебетание. Это была обыкновенная милая чепуха – что-то там о макияже (половины слов он не понимал), о хулиганском Тимофее (Тимофей тоже все это слушал и время от времени гавкал и бухал из-под кровати, словно отругивался), о дядь-Шуре, который опять приставал насчет дачи в Усть-Луге… У нее всегда была в запасе масса замечательно пустяковых сообщений, восхитительно ни к чему не обязывающих. Потом она спросила:

– Ты меня не слушаешь?

– Еще как слушаю, – возразил он. – «…А я ему тогда сказала честно…» Что ты ему сказала честно? Напрямки, так сказать. Резанула правду-матку. По-нашему, по-стариковски.

– Да ну тебя.

Он не возражал. Хорошо было лежать с закрытыми глазами под ее кружевной шалью, пахнущей тонко и сладко, и ничего не думать, и ничего не видеть. Засыпать.

– О чем вы так долго совещались? – спросила она. – Или – нельзя?

– Отчего же. Можно.

– Я почему спрашиваю: ты какой-то выжатый сегодня. Как лимон.

– Грейпфрут. Гораздо вкуснее. Но – старый. Горьковатый.

– Не хочешь рассказывать?

– Не очень. Надоело. О Николасе опять.

Она хмыкнула, и он посмотрел на нее сквозь прижмуренные веки. Она озабоченно морщила малозначительный свой лобик, и это делало ее трогательно-некрасивой.

– Чего вам от него надо – я никак не пойму? Он что, выдает какие-нибудь ваши тайны?

– У нас нет тайн. Выдавать нечего.

– Тогда что же? Выступает против вас?

– Против меня.

– Ну да? Вранье. Он же тебя обожает.

– Обожал когда-то.

– Все равно. Он честный. Он не станет про тебя врать.

– А он и не врет…

Как ей объяснить это? Она никак не способна была понять, хотя и пыталась самым честным образом: читала все газетные вырезки про его выступления, и все его статьи в «Обозревателе», и смотрела видеозаписи. Ее совершенно сбивало с толку то обстоятельство, что он никогда не врал. Он рассказывал правду, одну только правду, хотя и не всю правду. Он умел это делать. Он был профессионал, профессионал-самоучка. «Мои встречи с Хозяином». Забавные случаи. Поучительные истории. Заметки к портрету Великого Человека. Великого? Великого, великого, – без всяких сомнений Великого… Но при этом, когда он выступал, скажем, перед алкашами, перед Партией, скажем, Любителей Пива, он рассказывал им, какой утомительно нудный и высокомерный трезвенник этот Хозяин. А выступая перед трезвенниками, с веселым смехом и тонко разыгранным комическим огорчением – о единственном известном ему (и всему миру) случае, когда Хозяин перебрал малость джину с тоником и оскорбил действием британского культурного атташе… (А теперь вот: «Может ли поссориться Станислав Зиновьевич с Виктором Григорьевичем? Нет, нет и еще раз нет. Ибо к тому есть серьезные причины. Например, святость старой дружбы.» И дальше – на две минуты об отношении Хозяина к дружбе… Зачем? Что он имеет в виду? Намекает на что-то? На что?)

Он почувствовал ее пальцы у себя на лице.

– Только не убивай его, – прошептала она ему в самое ухо. Едва слышно. На пределе слышимости. Он не столько услышал ее, сколько догадался. – Не надо. Пожалей. Ведь ты его обидел.

Страшная штука – ревность, подумал он отстраненно. Подлая и коварная. Все видно. Ничего не скроешь. И – ни от кого.

– Лапка, – сказал он. – Что за мысли у тебя. Я и не думаю об этом. Клянусь.

– Я знаю. Но ты говорил, что тебе и думать не надо… что это само собой у тебя получается…

– Когда я это тебе говорил?

– Ну, не ты. Кто-то из твоих. Я подслушала.

– Меньше глупостей подслушивай. Они все – дурачки суеверные. Они эти глупости друг другу повторяют, когда им страшно становится. «Хозяин не выдаст. Хозяин всех врагов разразит и повергнет…» Они ничего не понимают.

– А ты – понимаешь?

– Нет. Тут и понимать-то нечего.

– Не обижай его, – снова сказала она. – Пожалуйста.

– Хорошо. Обещаю, – он снова закрыл глаза. – Рейтинг, черт его подери, все время падает… – пожаловался он. – Второй месяц подряд. Никто не может понять, в чем дело, вот и мучаемся, чепухой головы себе забиваем… Осрамимся, провалимся. Вот увидишь.

– А я знаю, откуда это, – сказала она радостно. – Это из «Каштанки».

– Точно. Молодца!

– Я в детстве думала, что он говорит: «Осрамимся, провалИмся», а они надо мной смеялись…

Она замолчала, тихонько массируя ему веки, и вдруг сказала:

– Это потому что ты стал думать о себе.