Так вот: до пятьдесят восьмого все они были, оказывается, – злобные и опасные дураки («Великая Цель оправдывает любые средства, или Как прекрасно быть жестоким»). От пятьдесят восьмого до шестьдесят восьмого превращались они в дураков подобревших, смягчившихся, совестливых («Позорно пачкать Великую Идею кровью и грязью, или На пути к Великой Цели мы прозрели, мы прозрели».) А после шестьдесят восьмого дурь у них развеялась, наконец, и пропала, но зато и Великая Цель – тоже. Теперь позади у них громоздились штабеля невинно убиенных, вокруг – загаженные и вонючие руины великих идей, а впереди не стало вообще ничего. История прекратила течение свое…

Все это было – чистая правда, и это раздражало особенно. Они сцепились – Станислав с Семеном, главным образом. Виконт же слушал, но как бы и не слушал в то же время… поминутно выходил – то чайник поставить, то в сортир, то звонить кому-то там, то заваривать новый чай. Лицо у него сделалось отрешенное, глаза обратились внутрь, он был здесь, но одновременно и где-то еще, – далеко, в эмпиреях каких-то… Непонятно даже было, ЗА он, в конце-то концов, или ПРОТИВ.

– Ты что, я не понимаю, готов признать себя полным говном, как этот субъект нас всех объявляет? – спросил его в какой-то момент окончательно раздражившийся Станислав.

– Человек – кал еси и гной еси… – смиренно ответствовал Виконт, на мгновение вынырнув из своей нирваны и тотчас же норовя обратно туда погрузится.

– И ты согласен, что каждый из нас – либо подлец, либо дурак?!

– Отчего же… Возможны варианты.

– Например?

– Например, – поэт.

– Ты что, издеваешься надо мной?

– Не горячись, мой Стак, печенка лопнет…

– Поэт в России больше чем подлец… – подзуживал Семен. – Если он подлец, конечно… И больше чем дурак.

– А Солженицын?!

– Во-первых, я – только про наше поколение. А во-вторых, да, есть список… двадцать известных имен и, может быть, еще двести никому, кроме ге-бе, не известных – так вот о них я тоже не говорю…

– Ты совершаешь большой грех! – сказал Станислав, заставляя себя успокоится. – Ты объявляешь всех негероев подлецами. Это нечестно, Семен. И жестоко. И грешно. Да кто ты такой, в конце концов?

– Я раб божий, взалкавший правды, если тебе угодно выражаться в таких вот терминах. Я ненавижу ложь. И это – все обо мне.

– А откуда ты взял, что человечество нуждается в правде? – сказал вдруг Виконт жестко и тут же заторопился вдруг домой – вскочил, ни на кого не глядя, засуетился, стал искать перчатки.

Вечер оказался испорчен, и даже непонятно, почему, собственно. Вроде бы не поссорились… посклочничали, конечно, поцапались – но в меру же, в меру, – без обид! Однако, ощущение осталось, словно всплыло вдруг что-то угрюмое и чужое из черноты, сделалось гадко и беспросветно, и сразу же Лариска вспомнилась – лежит сейчас во влажной духоте палаты, вокруг стонут во сне и всхрапывают чужие бабы, а она – одна, с открытыми глазами, и заснуть не может – прислушивается со страхом и надеждой к тому, что совершается у нее внутри…

На улице стояла глухая ночь, снег светился, молодой, чистый, глупый, и согнувшийся маленький Виконт торопливо бежал наискосок через этот снег, по газону, к своей парадной, оставляя за собою рыхлую борозду…

И он почему-то подумал с тоской, что этот вот год – последний спокойный год в его жизни, больше таких не будет, и осталось ему этого спокойствия – три неполных дня.

Впрочем, как выяснилось, и трех дней спокойствия у него не оставалось: наутро (внезапно, без объявления войны) вторглась в его пределы дорогая теща из города Минска, Валерия Антоновна – в натуральную величину и со всеми онерами.

Вообще-то Станислав был вполне лоялен к своей теще, более того, он относился к ней с известным уважением, причем делал это без особенного даже труда. Теща у него была молодая, веселая («шебутная») и без всякого (обыгрываемого в соответствующих анекдотах) занудства и плешепроедства. Точнее сказать, занудство и плешепроедство, имевшие, разумеется, быть (куда от них деться человеку на возрасте), компенсировались у нее азартно-веселым напором и лихостью в обращении с окружающими. Лариску она родила в семнадцать лет (по глупой восторженности своей тогдашней и неопытности), так что сейчас ей было всего-то пятьдесят шесть, – волосы она красила под платину, макияж знала от А до Я, и могла, буде захочется, привести в состояние восторженной покорности любого уважающего себя мужика в возрасте от сорока до восьмидесяти (что и проделывала иногда – на страх и в поучение окружающим).

К сожалению, она любила поговорить, и практически все монологи ее – были рассказы об одержанных победах. Она постоянно одерживала победы. Над продавщицей. Над секретарем горкома. Над бандой хиппи. Над соседом сверху. Над соседкой снизу. Над мужем…

Особенно блистательны и безоговорочны были ее победы над мужем. Скорее всего потому, что муж ее, Иван Данилыч, и не замечал никогда ни одержанных над ним побед, ни даже самих сражений. Это был здоровенный мордастый мужик с внешностью самого заскорузлого партвыдвиженца – умница, трудяга, настоящий интеллигент. Будка у него была настолько характерная и надежная (и сам он был настолько добродушен, надежен и покладист в общении), что его при первой же возможности продвигали, назначили, повышали и награждали, хотя он не был не только членом партии, но даже и в комсомол каким-то образом ухитрился, будучи молодым, не вступить. Спохватились, уже когда его – доктора наук, орденоносца, заслуженного деятеля, почетного члена и тэ дэ пришла пора назначать на институт… «То есть как это – НЕ ЧЛЕН ПАРТИИ?! Вы что там все внизу – офонарели? Директорская должность в этом НИИ – номенклатура ЦК, да не вашего захудалого республиканского, а Большого, Всесоюзного!.. А ну разберитесь!» Пришлось срочно вступать. Он отнесся к этому акту, как к неизбежному походу в стоматологическую клинику – покряхтел, поморщился и пошел… И теперь у него был институт, новейший, с иголочки, жутко засекреченный, оборудованный наисовременнейшей (краденой) американской вычислительной техникой, и занимались там, в частности, экономическим моделированием, – тем самым, которым Станислав мечтал заниматься всю свою сознательную жизнь. Ну что ж, этой мечте его, кажется, предстояло осуществиться: тесть обещал твердо – и ставку, и руководителя, и тему. И даже квартиру он зятьку пообещал – через какие-нибудь там два-три годика и при условии.