Изменить стиль страницы

До сих пор непонятно, зачем Усов с Мукиным вслед за Татьяной, Артамоновым, Решетовым и Матом забрали из института свои документы… Никогда не чтили социалистическую солидарность, а тут повели себя как разночинцы…

За окном резко континентальный климат. До смягчающих океанов, чуть не сказал — обстоятельств, очень далеко. Сами по себе являются прохладные минуты прошлого. Осень. Тайга, застигнутая шальной простудой. Запань. Невиданный тайфун, поливающий и без того приторную землю. Кроны стынут и истекают листами. Мы забиты в барак непогодой. Сидим, обхватив двумя руками алюминий горячих кружек. Тайфун мечется по чужой территории, не находя выхода. Промозглый вечер просится в помещение. Ропот деревьев растворяется в падающей темени.

Здесь такой дождь сочли бы за инцидент.

Обнаруживаю, что начинаю идеализировать прошлое. Но эмаль смотрится на посуде, а ушедшее хорошо своей ржавчиной.

«Опустошен, как выдоенная корова! — пишет Гриншпон. — Самая сакраментальная мечта — устроить поскорее День грусти!»

Имеющие уши да услышат. От придуманных тобой «ушей», Миша, я до сих пор не могу избавиться, как от мыслей о белой обезьяне. Не понимаю, чем сейчас можешь терзаться ты, Миша, или теперь уже — Майкл? От безответной любви Артамонов тебя, помнится, вылечил. Он вскрыл тебе вены, поведав невероятное. В самом патетическом месте, когда ты таскался по морозу в поисках цветов, она, твоя подруга, выпроваживала через окно своего ублюдка-слесаря. Теперь ты спокойно пообщаешься с какой-нибудь белоруской, уедешь в Израиль, а потом сдернешь в Канаду один-одинешенек. О том, что у тебя на родине остались дети, ты узнаешь позже. Но, в любом случае, мне стало понятно лишь теперь, что только ты мог придумать такую гениальную шабашку, как рытье могил впрок. Организовать в Питере группу аспирантов и молодых инженеров, вывезти ее в Воркуту и, пользуясь коротким летом, выкопать тысячу ям в слегка оттаявшей вечной мерзлоте, чтобы зимой через посредников впарить их нуждающимся по десятикратной цене! Такой тонкий и простой бизнес мог придумать только ты, Майкл!

Вот с Решетовым сложнее. У него становление личности продолжается. Послушай, что он пишет из войсковой части № 65471: «О тебе вспоминаю всякий раз, когда катушка на размотке. Консистентная жизнь с примесями небытия. Хоть в петлю Гистерезиса лезь! От обессий и пертурбаций нету спасу. Весь во власти фантомных ощущений. Словно радикально удалили самый важный член и теперь его ломит где-то вне организма. Мечусь, как меченосец. Такие душевные пустоты в жизни стоят обособленно, и, похоже, именно из них Эйнштейн вывел свою теорию относительности. А что касается службы — качусь вниз с огромным ускорением. Инертности ни на грамм. Хожу и завидую хлору. Ему проще, он семивалентный».

Что с тобой, Виктор Сергеич?! При нас ты так не опускался и не мелочился. Работая со штангенциркулем, ты никогда не пользовался дополнительной шкалой. В троллейбусе ты мог не постесняться и спокойно поднять копейку, а потом так же спокойно забросить на погоду целый трояк.

Я знаю, когда мы соберемся на День грусти двадцать лет спустя и когда, встав кружком, все по очереди станут докладывать, чем занимались да кем стали, каково семейное положение и есть ли счет в западном банке, ты прямо так и скажешь:

— Женат, дочка, ру.

Вечер возникает в воздухе незаметно. Старый карагач под окном трещит от жары, как дуб на морозе. Сегмент солнца быстро теряется в раскаленных песках. Он на секунду освещает аэродром с обгоревшими тушками ящериц и падает за горизонт. Днем было настолько жарко, что молодые хозяйки песков, выскакивающие в горячке на середину взлетной полосы, устеленную стальными листами, не успевали сбежать обратно и поджаривались заживо. А что же тогда делать старухам по окрестным аулам? Неужто им обкладывать льдом своих пестрых несушек, чтобы те не несли яйца вкрутую? Пасть ночи спешно слизывает со взлетной полосы и со зданий аэропорта багровеющую кровь заката. Среднеазиатская темнотища обступает поселок газовиков. Воспоминания, как вестники несбыточных надежд, собираются в сомнительные компании, что-то замышляют, шепчутся. Атрибуты растаявших лет, как живые, встают в голове и перебегают с места на место.

…Многие неоднократно дрались с Соколовым, он все никак не мог самореализоваться. Инициатором драк всегда был он. А распределили нас наоборот — меня на головную компрессорную, его — на самую последнюю в газопроводе, в Подмосковье. Его письма худосочны. Нам не о чем писать. Поэтому он в основном цитирует. Чаще всего Усова и Забелина. Я тоже получил от них перепевы на эти темы. Информация получена из двух независимых источников — значит, это сущая правда.

Усов: «Вспоминаю Водяного — так величали декана факультета энергетического машиностроения Шишкова, который вел гидравлику, — он поставил мне двойку, а ведь я был прав — уравнение неразрывности второго рода неразрешимо! В применении к нашей группе, конечно».

Забелин: «Фильм почти готов. Я скомбинировал кадры таким образом, что в одиночку боюсь заходить в свою демонстрационную комнату. Память в чистом виде страшна, как бьющееся на асфальте сердце…»

Как у тебя хватило терпения, Забелин? Сколько ни раскручивали, ты так и не показал нам до срока ни сантиметра своей секретной пленки.

Вчера землетрясение развалило Газли. В поселке Зеленый живыми остались только четверо картежников. Они метали банк среди ночи и успели выскочить из разваливающегося дома. Наша бригада вылетела на восстановительные работы.

Жизнь противоречит математическим непреложностям. Часть бывает больше целого. Нескрещивающиеся прямые — пересекаются. Последний круг кажется длиннее, чем вся дистанция.

Пять моих студенческих лет — больше, чем вся жизнь. Я занят прошлым, как безвольный пассеист. Бываю настолько отрешен, что порой ощущаю возможность нереального — обернувшись, окинуть глазом прошлое, единовременно все увидеть. Моментами так вживаюсь в эту идею, что оглядываюсь: но за спиной не материализовавшееся в панораму прошлое, а розовощекий сорокалетний холостяк, мой коллега. На его лице вкратце изложено иное мнение о жизненных пустотах. Он напоминает мне историю с Рязановой.

Ничего не остается, как смотреть в окно. На виражах, когда лопасти перекрывают солнце, память заметно отпускает. Можно всматриваться в набегающие пески. Я понимаю, что за сменой пейзажей не уследить, и пытаюсь запомнить хотя бы куст или камень. Убедившись в несостоятельности даже этого, я плюю на все, что есть за окном, и кружусь в потоке памяти, которая тащит к черте и бросает под ноги: «А вот это? Неужели не помнишь? А это? То-то же! Смотри у меня!» Неимоверным усилием, сощурившись почти дослепу, можно выравнять взгляд со скоростью. Вертолет трясется, вибрирует. Тошнота мелькания поднимается к гортани. Закрыв глаза, можно на мгновение вырваться из круговерти. Но зачем? Секунды обманчивой темноты, а за ними — самое страшное — поток памяти через бессилье смеженных глаз прорывается вовнутрь.

Прав был Мурат, когда писал: «Далась тебе пустыня! Не жди, пока охватит страх открытых пространств. Давай к нам! Перевод мы устроим. На таможне полно вакансий. Вторую дочь мы с Нинелью назвали в твою честь. Дочь пока еще не умеет говорить, но по глазам видно, что она согласна считать тебя крестным отцом!»

Спасибо, Мурат! Твоя щедрость всегда измерялась в кубометрах и курдюках. Тебе не хватает одного — акцента. Похоже, Нинель обучила тебя не только английскому.

По количеству писем и по тому, как скоро дал о себе знать адресат, можно высчитать силу стадного чувства. Лидирует здесь Артамонов, пишет давно и часто: «Хорошо, что перевели в береговую охрану. К качке я так и не привык. После службы мне нельзя будет в сферу материального производства. Вспоминаю начерталку. Я говорил, если нужно будет в жизни, — начерчу, а во время учебы зачем гробить время?! Я обманывал себя. Я не хочу чертить и теперь. И не только чертить. Чувствую себя фокусником. Но фокусы, хоть плачь, без иллюзий. Мой черный фрак — мой черный с иголочки бушлат. Ежедневно проделываю трюки: на лицо — улыбку, печаль — как голубя, в рукав. В казарме, как верная жена, ежедневно встречает одиночество. Снимаю фрак, мне кажется, навек, но завтра снова выход. Засыпаю, и снится: в правом рукаве, как в ненастье, бьется забытый голубь — моя упрятанная наспех печаль.