Изменить стиль страницы

А голода Ганичев хватил и в войну, и после войны. Семья большая, шестеро детей — Лукашин ночевал у него как-то, — и все шестеро в одинаковых железных очках. А отчего в очках? От хорошей жизни?

Впрочем, для того чтобы знать, как живет районный служащий Ганичев, для этого совсем не обязательно заглядывать к нему домой. Для этого достаточно взглянуть на его сухое, цвета осенней травы лицо, на его китель и галифе из чертовой кожи, которые так затерты и залощены, что издали кажутся жестяными.

Илья вошел в избу запыхавшись — не иначе как бежал, — кивнул с порога, сполоснул руки под рукомойником и еще раз поздоровался — уже за руку, крепко, как товарищ с товарищами.

— Ну как наше Пекашино — не подкачало? — спросил он. И по тому, каким тоном спросил, было ясно, что подписка для него не постороннее дело.

— Активность неплохая, — ответил Ганичев. — Народ понимает, на что пойдут его трудовые сбережения.

Он сел к столу, вынул из сумки ведомость и химический карандаш и прямо, без всякого предисловия, сказал:

— На тысячу двести вытянешь?

— На тысячу двести? — Илья, будто споткнувшись на ходу, посмотрел себе под ноги, посмотрел на жену. — Вечор, кабыть, на шестьсот говорили. Так как будто…

— То вечор, а то сегодня. Вечор, к примеру, мы вовсе попа не планировали. А он возьми да и бухни семьсот.

— Евсей Мошкин?

— А кто же еще! Хватит вам и одного попа на деревню, — пошутил Ганичев.

Насчет Евсея Мошкина Ганичев немного призагнул. На самом деле Евсей Мошкин подписался не на семьсот, а на четыреста пятьдесят. Правда, деньги выложил все сразу — чистой монетой.

— Ну так как? — Ганичев взял карандаш. — Хорошо ли это? Член партии, а у попа в хвосте. Что народ скажет…

— Да оно, конешно…

— Пишу.

— Видишь, какое дело, товарищ Ганичев… — Илья опять посмотрел на жену. — Без молока живем. Охота бы какую животину заиметь. Хоть бы козу на первое время… Ребятишки…

— У всех ребятишки. А заем-то зачем, голова садова? Чтобы этим самым ребятишкам хорошую жизнь устроить. Так?

— Да так… — вздохнул Илья.

Сверху, с печи, четыре ребячьих глаза сверлили Лукашина. Марья перестала качать зыбку.

Ганичев старательно вывел цифру «1200», поставил птичку.

— На-ко, приложись.

Илья расписался. Девочка по его знаку, став на табуретку, сняла со шкафа берестяную плетенку и подала отцу.

Ганичев тем временем принялся вписывать его фамилию в другую ведомость, в ту, в которой записывался первый взнос наличными.

Илья присел к столу с другого края, раскрыл плетенку, вынул оттуда стопку купюр — рублями. Стопку он не стал пересчитывать. Деньги на заем у него, как понял Лукашин, были отложены заранее, наверно, еще со вчерашнего дня, после того как он пришел домой с партсобрания.

— Двести, — сказал Илья и положил стопку перед Ганичевым.

— Двести? Нет, друг ситной, не пойдет. Попы у нас все чистоганом вносят, а ты член партии.

— Да я понимаю… — Илья просящими глазами поглядел на Лукашина: не замолвишь ли, дескать, словечко?

Лукашин поднял глаза к потолку и с подчеркнутой заинтересованностью стал рассматривать железное кольцо, в которое был продет березовый с поперечными насечками очеп. А что он мог сделать? Сказать Ганичеву: хватит? Но разве для этого он сюда пришел?

Очеп судорожно подпрыгнул, подол старого сарафана на зыбке задрался, как если бы с пола вдруг поднялся ветер. Это Марья, сбрасывая с ноги петлю, рванула напоследок.

— Половину, — раздался твердый голос Ганичева.

— Не осилить, товарищ…

— Давай, не осилить! Вон ведь какой сейф завел. Зазря?

Ганичев кивнул на берестяную плетенку.

Илья покачал головой.

— Коммунист! Член партии. Ай-ай-ай! Попы у нас сознательнее…

Довод этот, как и раньше, оказался для Ильи решающим, и он уже больше не торговался.

Зыбка, которую качала теперь девочка, заходила резче. В задосках что-то грохнуло.

— Поздравляю, — сказал торжественным голосом Ганичев. — Молодец! Не уронил звания.

Лукашин обернулся и увидел, как Ганичев пожимает через стол руку Илье. Оба они стояли.

Лукашин тоже встал. Наконец-то кончилось испытание в этом доме. Но где ему было знать, что взбредет на ум Ганичеву в эту минуту? А Ганичев, ободренный успехом, решил сделать хозяйство Ильи Нетесова показательным по подписке.

— Хозяйка, — воскликнул он по-свойски, — а ты чего отстаешь? Давай тянись за мужиком.

Марья из задосок не отозвалась.

— Чего она у тебя? На ухо медведь наступил?

— Марья, — глухо позвал Илья, — тебя зовут.

Марья и на голос мужа не отозвалась.

Ганичев с видом человека, объявляющего выговор, сказал:

— Хорошо воспитал жену! А мы хотели тебя на красную доску. В газете напечатать…

Вот тут-то Марья и подала свой голос. В задосках вдруг забренчала посуда, со звоном что-то упало на пол, а потом выскочила оттуда и сама Марья.

— На! На! И про это напечатай! — И сунула Ганичеву какой-то серый землистый кусок, и по цвету, и по форме напоминающий стиральное мыло.

Ганичев — человек бывалый — не растерялся. С Марьей разговаривать не стал. Ответ потребовал с Ильи.

— Что это? — спросил он не своим, служебным голосом и указал глазами на кусок в своей руке.

— А-а, што это? Не знаешь, што это? А вот это то, што мы едим. Не едал такого хлебца? И ты, председатель, не едал? Постой-постой, я и тебя угощу! Марья вынесла из эадосок еще такой же кусок. — На, поешь моего хлебца — тогда и заем с меня спрашивай…

— Марья… — сказал умоляющим голосом Илья.

— Што Марья? Неправду говорю?

— Мама, мама!.. — закричала девочка. — Надька плачет…

Ребенок в зыбке и в самом деле хныкал — и он выручил всех. Марья подошла к зыбке, а Ганичев стал собирать со стола бумаги — теперь можно было отступить, не уронив своего авторитета.

Все же последнее слово произнес Ганичев.

— Подумай, — кивнул он Марье из-под порога. — Лучину-то щепать можно и не головой.

И — Илье, когда они вышли на крыльцо:

— Распустил бабу! А что это у тебя за наглядная агитация в углу? Член партии. С иконами в коммунизм собрался. Смотри! Гужи ей не подтянешь, мы тебе подтянем…

Илья не оправдывался. Да и что он мог сказать в свое оправдание? Иконы в избе действительно были.

4

Сосны росли за баней — толстые, суковатые, кора на комле в вершок, и их давно надо бы срубить. Об этом его постоянно просила Марья: «Как в лесу живем. Воют, стонут на каждую погоду». О соснах ему напоминали соседи: «Смотри, искра в сушь падет — вмиг сгоришь и нас спалишь».

Но Илья, обычно во всем уступчивый и податливый, тут не сдавался.

Он привык к этим соснам, привык к их шуму и говору. Друзей у него не было. Компании по пьяному делу он не водил — редко, разве что по большим праздникам, пропускал стопочку. А надо ведь и ему с кем-то отвести душу.

И вот когда у него выпадала свободная минутка, он шел к соснам. Сядет на скамеечку за баней, выкурит цигарку-две — и, смотришь, полегчает на сердце. Шумят сосны. Есть, значит, на земле большая жизнь. И пускай эта жизнь еще не дошла до ихнего Пекашина, пускай она только верховым ветром проходит над Пекашином, а все-таки есть она, есть…

Вечерело. Илья выкурил уже две цигарки подряд и стал сворачивать третью. И сосны не молчали сегодня — крепко, с остервенением раскачивал их сиверок. А обычного облегчения не наступало. И мыслями он по-прежнему был в своей избе. Что там сейчас? И как, как все это случилось?

После того как он проводил Лукашина и Ганичева, он минут пять бродил по заулку — чтобы успокоиться. И кажется, успокоился — растряс злость на Марью. В избу вошел с миром.

Витька и Толька рылись в его берестяной канцелярии — чего же ожидать от ребят? — и он даже пошутил:

— Что, сыны, отцовские бумаги проверяем? Домашний контроль?

Старший, Витька — нелюдимый парнишка, — при этих словах отскочил от стола в сторону, а младший упал и заплакал.