Изменить стиль страницы

— Проходи, Петровна, садись, — смущенно сказал Евсей.

А Марфа — ни слова. Ждала, повернув к ней голову. Высокая, прямая, в черном платке, надетом по-старушечьи — клином. И глаза ее недобро сверкали в полумраке.

В избе крепко пахло подсыхающим деревом. Свежие доски и брусья белели на полатях, под потолком над печью. Все это были заготовки для ушатов, для кадушек, которыми Евсей снабжал не только пекашинцев, но и жителей соседних деревень. Поделывал он кое-что и для колхоза. Летом, например, он вставил новые рамы на скотном дворе, потом согласился сколотить три пары саней. Сани нужны были позарез, и Анфиса хотела было начать разговор издалека, с этих самых саней, — поторопись, мол, Тихонович, — но, встретившись с откровенно враждебным, выжидающим взглядом Марфы, она отбросила дипломатию:

— Лампада горит — праздник у вас?

— Праздник. Воскресенье завтра, — отрубила Марфа.

— И праздновать будете?

— Будем.

— Вдвоем или еще кто будет?

— Кто придет, тому и рады. Хоть ты приходи, и тебя не прогоним.

— Ну вот что, Евсей Тихонович, — сказала Анфиса. — Жить живи, а людей не смущай.

Марфа опять полоснула ее своими глазищами:

— Что, убивает кого Евсей-то? Помолиться нельзя?

— Да мы никого и не зовем, — сказал Евсей. — А ежели придет какая старушонка, как ее прогонишь.

— Я предупредила тебя, Евсей Тихонович, а остальное сам понимай.

С Марфой говорить было бесполезно. Она, не дожидаясь конца их разговора, повернулась лицом к божнице, подняла руку, сложенную двуперстным крестом, бухнула на колени и напоказ, с вызовом начала молиться.

«Что же это делается?» — думала Анфиса, выходя на улицу. С лучшими помощниками своими она поругалась — с Мишкой, с Варварой, а теперь еще и с Марфой. Ох как Марфа посмотрела на нее! Как будто она, Анфиса, ей первый враг… А Варвара? Век бы не подумала. За всю войну у нее не было человека ближе Варвары. «Анфиса, Анфиса моя! Сестры у меня нету, будь моей званой сестрой. И чтобы всегда нам вместе. До гробовой доски». И они обнимались, плакали, поцелуями скрепляли клятву. А теперь к этой званой сестрице близко не подходи — укусит.

Да, что-то менялось в жизни, какие-то новые пружины давали себя знать она, Анфиса, это чувствовала, — а какие?

Раньше, еще полгода назад, все было просто. Война. Вся деревня сбита в один кулак. А теперь кулак расползается. Каждый палец кричит: жить хочу! По-своему, на особицу.

А может, она все это выдумывает? Может, лесная страда так придавила ее?

Под ногами скрипит снег, белеют крыши под лунным небом, а под крышами темно. Только в двух-трех обмерзлых окошках чадит лучина. А где жизнь?

Жизнь ушла из деревни в леса. Надолго. На всю зиму. До полой воды.

Так всегда на Севере, испокон веку. Нельзя северянину прожить без леса.

Но ох и поломал же ты, лес, народушку! Редкая баба, которая выстояла у пня несколько лет подряд, не проклинает тебя потом всю жизнь…

На повороте улицы из-за темного угла выскочила девчушка. Встала, руками перегородила дорогу.

— Анфиса, Анфиса Петровна! Где это вас носит? Я весь вечер ищу. К вам гости приехали.

Анфиса по голосу узнала Лизку Пряслину.

— Какие гости?

— А вот не скажу! Догадайтесь! — И Лизка, блеснув глазами, рассмеялась, скользнула мимо и уже сзади крикнула: — Дорогие!

Что за гости? Кто мог к ней приехать? Какой-нибудь командировочный? Районщики любят останавливаться у председателей колхозов — посытнее. А может… Сердце у Анфисы дрогнуло, горячая волна залила грудь. «Нет-нет, не может быть», — сказала она себе, учащая шаг. Последнюю весточку от Ивана Дмитриевича она получила вскоре после победы, из Германии, и с тех пор ни одного письма…

В окнах ее дома горел яркий свет, заулок широко разгребен от снега. Кто бы это?

Григорий…

Она стояла под порогом, словно приросшая к полу, и во все глаза смотрела на подходившего к ней мужа.

— Ну, здравствуй, жена.

— Здравствуй, Григорий Матвеевич. С прибытием. — Анфиса протянула нахолодавшую руку, поклонилась.

— Да ты, Анфиса, разучилась, как и с мужиком обходятся, — сказал из-за стола Петр Житов.

— Разучилась, Петя. Верно.

Кроме Петра Житова за столом сидели Федор Капитонович, Степан Андреянович — этих она разглядела, а дальше изба пошла кругом: на глазах у Григория она увидела слезы и вдруг сама, припав к нему, громко, по-бабьи разрыдалась.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

1

Ель напоследок попалась толстая, суковатая, и Михаил поплясал вокруг нее снег стоптал до ягодника.

По привычке он присел было на теплый смолистый пень, чтобы отдышаться и перекурить, но затем вспомнил, что все уже с делянки ушли, кроме него и Ильи Нетесова, и встал.

— Эй, поехали! — подал он голос.

Илья не откликнулся.

Михаил повернул голову на треск сучьев сзади себя и увидел, как в темной чащобе Илья разжигает огонь.

— Ты что — для медведя стараешься? Думаешь, замерзнет ночью?

— Для себя, — ответил Илья. — Худо вижу.

— А для чего тебе хорошо-то видеть?

— Да хочу еще ель-другую свалить.

— Ну-ну, валяй, — только и мог сказать Михаил. Видывал он на своем веку лесорубов. И сам не из последних: полторы нормы за день — это уж всегда. Но Илья Нетесов не в счет. Таких работяг, как Илья, больше нету. До двух с половиной норм выжимает. И еще бригадир. Вечером ложишься спать, а он еще за столом, с бумагами — дневной баланс по участку подбивает. А утром кто первый на ногах? Илья.

«Ему надо, — говорит Антипа Постников — Партейный».

Партийный-то он партийный, думал Михаил. Это верно. Но ведь и партийный не из железа сделан. Брюхо-то у всех одинаково: ему заправку подай. А какая заправка у Ильи? Он, Михаил, и другие худо бедно, а все какое-нибудь подкрепление из дому получают — то картошку, то молоко, а у Ильи коровы нету, Илья сам должен подбрасывать семье. Вот он и старается, чтобы хлебная пайка поувесистей была.

Голод мутил Михаила. Горбушку хлеба, которую он взял с собой, он съел еще днем — пальцы наловчились — до тех пор ковыряют за пазухой, пока там не останется ни крошки.

Выбравшись с делянки на твердую, хорошо укатанную дорогу, по которой возили лес, он околотил валенки от снега, сбил с ватных штанов куски наледи.

Мороз еще не набрал силы — с декабря начнет корежить и ломать все живое, но дорога под ногами визжала уже по-морозному, а главное, радио стало слышно.

Радио играло на той стороне речки, на Сотюжском лесопункте. В теплую погоду его не слышно — три километра до лесопункта, — но как только начинают давить морозы, тут голос столицы докатывается и до них, колхозников.

Да, вот так и живем, думал Михаил, поскрипывая валенками по лесной дороге. Кто-то эту музыку, сидя в тепле, слушает. А кто-то под эту музыку пробежки вечерние делает. С топором, с пилой. А ведь, кажись, один лес заготовляем. И мы, колхозники, и леспромхозовские рабочие. А жизнь разная. За три километра друг от друга, а разная. Там тебе, на лесопункте, и красный уголок, и столовка, и ларек — все, что надо. А у них, на Ручьях, ни черта. У них, на Ручьях, все наоборот. В прошлом году, когда на участок к ним приезжал сам Подрезов, он, Михаил, поставил этот вопрос: почему так? Почему одним все, а другим ничего? «А ты с колхоза требуй, — ответил Подрезов. — У тебя колхоз есть». А что с колхоза стребуешь? Откуда возьмет колхоз?

Сзади зацокали копыта. Михаил обрадовался. До барака оставалось тащиться еще добрый километр — вот он и подъедет. Возчики частенько выручают их, рубщиков.

Ехала Нюрка Яковлева. Остановилась, блеснула глазами из-под заиндевелого платка.

— Садись!

— Ладно, езжай.

— А чего ладно-то — не укушу, — шаловливо рассмеялась Нюрка.

— Замерз, говорю.

— Вдвоем-то, может, скорее согреемся, — быстрой скороговоркой сказала Нюрка и опять рассмеялась.

— Проваливай, говорю! — уже сердито сказал Михаил.